В эти дни Фуфа привезла мне заводную машинку — сувенир от маршала Толбухина для ее «эрзац-внука». Наверное, выпросила у маршала этот обтекаемой формы темно-синий автомобильчик, размером с челнок зингеровской швейной машинки, с поперечным колесиком на брюшке. Хитрость трофейной игрушки была в том, что когда она подъезжала к краю стола, передок свешивался, центр тяжести перемещался и поперечное колесико, касаясь поверхности, отворачивало машинку от края пропасти — она никогда не падала на пол.
С Толбухиным Раневская встретилась в Тбилиси. Ее рассказы о Федоре Ивановиче были проникнуты удивлением, нежностью и совершенно лишены свойственной Раневской иронии. По-видимому, она нашла в маршале черты, каких не встречала раньше у военных.
Сохранилась удивительная фотография Фаины Георгиевны той поры. Она стоит в парке, высоко над городом, лицо в широкополой шляпе волнующе прекрасно.
И еще одна фотография с Толбухиным: сидят за столом, обедают, в руках рюмки, смотрят друг на друга. Оба молодые, счастливые…
Их дружба длилась недолго: в 1949 году Федор Иванович умер.
СТАРОПИМЕНОВСКИЙ ПЕРЕУЛОК
1948–1952
…Очевидно, мое богатство в том, что мне его не надо…
Лиза — Орлова — Тэсс — Ахматова — Румнев — Прикроватная тумбочка — Чуковский — Признания — Парторг
В 1947 году моя бабушка переехала на Хорошевку, там мы получили квартиру — вместе с мамой и Татой, — далеко от центра, без метро, в зеленом «писательском» поселке Москвы. Раневская осталась в центре, рядом с театрами, но через год тоже переехала с улицы Герцена в одну комнату коммуналки в Старопименовском переулке. Комната имела остекленный эркер, выходивший на стену соседнего дома, — такая вот печальная особенность ее нового жилища. Из-за этого там всегда царил полумрак, постоянно был включен торшер под большим желтоватым абажуром. У противоположной от окна стены стояла тахта Фаины Георгиевны.
Этот дом с эркерами, серый, углом заходящий в другой — Воротниковский — переулок, настойчиво напоминал Фаине Георгиевне о ее «публичном одиночестве», как говорил ее друг Василий Иванович Качалов. Раневская постоянно ездила к нам к «Лиле» на Хорошевку, где часто готовилась к спектаклям, радиозаписям, концертам и киносъемкам, бросая свою полутемную комнату.
С этой комнатой связаны визиты самых разных людей, друзей и гостей Раневской, легенды о целой галерее то и дело сменявшихся домашних работниц. Лиза была, пожалуй, самая яркая из них. Она очень хотела выйти замуж, вопреки своей малопривлекательной внешности. Фаина Георгиевна решила помочь. Как-то пришла к ней Любовь Петровна Орлова, сняла черную норковую шубу в передней и беседовала с Раневской в ее комнате. Лиза вызвала свою хозяйку и попросила тайно дать ей надеть всего на полчаса эту шубу для свидания с женихом, дабы поднять свои шансы. Фаина Георгиевна разрешила. Домработница ушла. Прошел час. Любовь Петровна собралась уходить, но Фаина Георгиевна изо всех сил удерживала ее, не выпуская из комнаты. Лизы не было. Гостья пробыла у Раневской три часа, пока Лиза, войдя в переднюю, не хлопнула дверью. Орлова была отпущена на волю, а Фаина Георгиевна выплакала эту историю моей бабке — Павле Леонтьевне.
Ей же она поведала и о решительности своей домработницы в вопросах быта. Однажды Фаина Георгиевна услышала требовательный украинский говорок Лизы, разговаривающей по телефону: «Это дезинфекция? С вами ховорить народная артистка Раневская. У чем дело? Меня заели клопи!»
Иногда Фаина Георгиевна садилась на вегетарианскую диету и тогда становилась особенно чувствительна. В эти мучительные дни она спросила: «Лизочка, мне кажется, в этом борще чего-то не хватает». Лиза ответила: «Правильно, Фаина Георгиевна, не хватает мяса».
Внешне Лиза была очень похожа на Петра I, за что Раневская так и прозвала ее «Петёр Первый» и часто показывала, как Лиза, готовясь к свиданию, бесконечно звонила по телефону своим подругам: «Маня, у тебе бусы есть? Нет? Пока». «Нюра, в тебе бусы есть? Нет? Пока». «Зачем тебе бусы?» — спрашивала Фаина Георгиевна. «А шоб кавалеру было шо крутить, пока мы в кино сидим», — отвечала та. Когда замужество наконец состоялось, Раневская подарила ей свою только что купленную роскошную кровать — для продолжения Лизиного рода. А сама так до конца жизни и спала на тахте. «У меня хватило ума глупо прожить жизнь», — записала позже Фаина Георгиевна.
«Поняла, в чем мое несчастье: скорее поэт, доморощенный философ, „бытовая“ дура — не лажу с бытом! Деньги мешают и когда их нет, и когда они есть; у всех есть „приятельницы“, у меня их нет и не может быть. Вещи покупаю, чтобы их дарить. Одежду ношу старую, всегда неудачную. Урод я», — записала Раневская.
При внешней доброжелательности Фаина Георгиевна была в своеобразных переменчивых отношениях почти со всеми своими постоянными поклонницами. Второстепенная деталь или на первый взгляд незначительное наблюдение могли вывести ее из неустойчивого равновесия, и Раневская подвергала лютому остракизму свою знакомую, чаще всего ставя ее в неловкое положение.
Раневская писала:
«…Я обязана друзьям, которые оказывают мне честь своим посещением, и глубоко благодарна друзьям, которые лишают меня этой чести.
У них у всех друзья такие же, как они сами, — контактны, дружат на почве покупок, почти живут в комиссионных лавках, ходят друг к другу в гости. Как я завидую им — безмозглым!»
В доме на Старопименовском часто бывала приятельница Фаины Георгиевны журналистка Татьяна Николаевна Тэсс, работавшая рядом в «Известиях». Сладкий «советский» стиль ее статей раздражал Раневскую, и иногда она называла ее продукцию «сопли в сахаре». Однако благодаря репортажам Тэсс Фаина Георгиевна позже создала несколько пародийных писем — к Татьяне Николаевне от ее «благодарного читателя», с которыми мы еще познакомимся.
Тэсс, которую Раневская в своих отзывах порой не очень жаловала расположением, совершенно растворялась в Раневской. У Татьяны Николаевны была машина, и она помогала в эти годы Фаине Георгиевне видеться с Анной Андреевной Ахматовой. Тэсс писала:
«…Когда Анна Андреевна бывала в Москве, я иногда заезжала за ней в дом писателя Виктора Ардова, где она обычно останавливалась, и привозила ее к Раневской.
Всякий раз, присутствуя при их встречах, я поражалась, до чего же двое этих близких друзей непохожи друг на друга.
Держалась Анна Андреевна со всеми очень просто и дружественно, что называется, на равной ноге, и все же ее величавость, ее „спокойную важность“, по словам Чуковского, чувствовал каждый, даже не знавший ее, где бы он с нею ни столкнулся: „даже в очереди за керосином и хлебом, даже в поезде, в жестком вагоне, даже в трамвае…“
Привезя Анну Андреевну к ее другу, я помогала ей раздеться, и она усаживалась в кресло. Седая, полная, с гордо посаженной головой, в старой шали, царственно наброшенной на плечи, она величаво сидела в кресле, красиво поставив свои маленькие, когда-то необычайно изящные ноги, в ту пору уже тяжело распухшие от болезни сердца. С легкой, порхающей вокруг губ улыбкой она слушала Фаину Георгиевну, а та, оживленная, обрадованная приездом Ахматовой, расхаживала по комнате, рассказывая одну смешную историю за другой. Потом вспоминала трудные дни, пережитые ими вместе во время войны и эвакуации, потом снова рассказывала забавный случай, блистательно разыгрывала какую-то сценку, острила, сверкала юмором, смеялась своим звучным, низким, заразительным смехом…
О своих потерях она рассказывает без сожаления и вздохов, а скорее с изумлением: как же это произошло — вот только что была у нее эта красивая вещь, которая ей очень нравилась, и вот уже и в помине нет, и неизвестно, куда она делась…
Однажды, когда я горько сетовала по поводу какой-то очередной ее пропажи, Раневская, махнув рукой, сказала: