зжала к себе на родину, в отпуск. Однажды весной, перед самой войной, первой войной, тебе было три годика, была ярмарка, и ты был одет красивее всех в Бордо. Весь в белом: штанишки, рубашечка, плащик, гетры, перчаточки, бескозырка. Хозяйка дала мне мелочь, и я купила тебе вафельки Понтайяк и засахаренный миндаль (это не помешало тебе вечером хорошо поужинать, у тебя был отменный аппетит). Потом ты сделал на каруселях кругов десять, никак не меньше, сперва на белой лошадке с красным седлом, потом в автомобильчике по моде того времени, «торпедо», видишь, я и марку помню, а еще лучше запомнила сигнальный рожок автомобиля, он был прикреплен рядом с рулем, слева. Одной рукой ты нажимал на грушу рожка, другой держал вафлю, щеки измазаны сахаром, настоящий Пьеро в белом костюмчике, а какая счастливая улыбка, очень тебе нравился звук рожка. Все на тебя смотрели и спрашивали меня: это ваш прелестный ребенок, мадам? А я отвечала: я его няня, и гордилась, так гордилась! Потом ты захотел посмотреть балаганчик с «Искушениями святого Антония», ты не испугался, напротив, смеялся и аплодировал святому Антонию и его поросенку и распевал: «Разрушим, разрушим дом святого Антония!» Для трехлетнего ребенка ты славно все выговаривал и пел правильно. Мы уже собрались было домой, хозяйка ждала нас, она хотела показать тебя подругам, которых пригласила в гости на чай, и вдруг ты выскользнул, ты был такой юркий, что твоя уклейка, я упустила твою руку и потеряла тебя из виду. Нет мсье Боя, нет маленького Пьеро, я подумала, что тебя украли. Сперва я, как вкопанная, стояла на месте, кровь в жилах остановилась, мне мерещилось, что тебя похитили цыгане, похитили и спрятали в телегу, побили, одели в лохмотья, заставили учиться цирковым номерам или попрошайничать, а мне оставалось только признаться хозяйке: мальчик пропал. Тут я стала кричать: держи вора, украли, ребенка украли; меня окружили незнакомые люди, мужчины, дамы, няньки. Мне хотелось бежать из парка к набережной, броситься в воду меж лодками, на которых тебе так хотелось покататься, и я бы тут же утонула. А потом одна дама, которая видела тебя у каруселей, подошла и сказала: он опять сел в свою машину. Ты попросил хозяйку каруселей разрешить тебе прокатиться еще один круг, я побежала, как безумная, и увидела тебя за рулем той же самой «Торпедо», на этот раз в твоей руке был засахаренный миндаль и ты по-прежнему нажимал на грушу сигнального рожка, и рожок издавал звук, который тебе нравился. Я быстренько утерла слезы, которые полились у меня от страха, и стала ждать, когда карусель остановится, протянула к тебе руки, и ты кинулся в мои объятия, я чуть не задохнулась от счастья, бранить тебя не стала, даже не подумала, но несла тебя на руках до самого дома. А ты был тяжеленький мальчик, уверяю тебя, и я несла тебя по парку и по городскому саду до самой улицы Курс, мы как раз успели к чаепитию, ты всем сказал «здравствуйте!», а когда спел «Разрушим, разрушим дом святого Антония!», все сказали, что ты просто прелесть. Никто не узнал, что я тебя потеряла, а потом ты частенько признавался мне, что это — первое твое воспоминание детства, ты говорил: хорошо, что я удрал от тебя, ведь потом я нашелся, а как приятно было оказаться у тебя на руках, Санкта Сантюк, как хотелось бы вернуться туда, а ну-ка, поноси меня. Я смеялась, ты был красивый юноша, элегантный, часто ходил во всем белом, от тебя приятно пахло, и я говорила тебе: мсье Бой чересчур шалит, ты садился ко мне на колени, обнимал меня и крепко-крепко целовал, какой ты был ласковый, как бы мне хотелось увидеть слезы на глазах хозяйки, тогда и мне можно было бы поплакать, авось полегчало бы. Могила Малегассов ничем не хуже, чем у Брустов: высокий каменный крест, тяжелая цепь на четырех фигурных столбах и большая плита над четырьмя погребенными: Дауна, ее муж, покойный хозяин и мсье Бой. Вот и дамы подошли. Потом я еще пойду к могиле семейства Сантюк, это по ту сторону памятника погибшим солдатам, но моя настоящая семья находится здесь, мой мальчик лежит здесь, под цветами, привезенными хозяевами из Бордо: хризантемы, огромные, как капуста, последние аронники, лилии и розы, розы, розы. Все цветы — белые, разумеется. В уголке есть и мой букетик астр, мне их принесла Люси Жалустр, он не выделяется, такой же белый, как все. Красиво, ничего не скажешь — как заснеженный сад, покрывший плиту с выгравированными на ней именами и датами; я знаю их наизусть. Обэн Малегасс, 1848–1893. Зели Люксе, супруга Малегасса, 1850–1916. Антуан Малегасс, 1876–1928. Ришар Мари Антуан Обэн Малегасс, 1911–1937. Все имена его написали, за исключением настоящего. Госпожа Макс тихонько оглядывается, видит меня и подает знак: подойди к нам, Мария. Глаза у нее красные, и хорошо, я могу рядом с ней расслабиться и поплакать; подхожу, и комок подкатывает к горлу. Мальчик мой, ангел мой. Рядом Иветта с платком в руке, добрая душа, что бы я стала делать без нее? Новая горничная Габриелла Кудерк — хорошая девушка, но никогда не заменит Сюзон, да и кто мог бы заменить Сюзон? Господин кюре запевает, а детский хор подхватывает. За крестом Малегассов я вижу могилу бедной Мисс, на ней надпись, я знаю, что там: Мэри О’Райан, 1875–1937. Мсье Бой не мог смириться, что она умирает, и ушел раньше нее, а она об этом и не узнала. В день ее смерти, 8 сентября того же проклятого года, она позвала его. Бой. Это было ее последнее слово. Я была возле нее одна и могла поплакать вволю, бедная, добрая Мисс, бедная ирландка Мэри, уже и на больничной койке от тебя оставался один прах. Ну вот, я так и знала, что они придут, мсье, мадам и мадмуазель де Жестреза, у всех скорбные лица, особенно у барышни, она вся в черном и бледная-бледная, с тех пор как мсье Бой умер, она не красится. Женился бы он на ней или нет? Во всяком случае, он уже и до свадьбы гонял ее, как хотел, да, бывают такие женщины-рабыни даже среди хозяев, что тут поделаешь? Во время похорон она шла вместе с семьей покойного и здесь, на кладбище, потеряла сознание, когда опускали гроб в землю. Не вынесла скрипа веревок о гроб; хотя в ту ночь, когда случилось несчастье, она не была с ним, и на даче не была, он оставил ее у родителей, ведь он и не любил ее вовсе, он говорил мне: «Санкта Сантюк, ты много красивее ее, и вообще тощих я не люблю». — «Мсье Бой, что вы говорите!» — «А что, ведь тебе такая костлявая даже на соус не пригодилась бы, признайся!» До чего же он был забавный; Господи, Боже мой, как Ты мог допустить такой ужас?