— Слышу… — сказала женщина.
1956
Вечер в Хельсинки
Наш туристский маршрут шел из Лахти в Хельсинки, где нам предстояло провести без малого неделю. На другой день по приезде в финскую столицу мне удалось разыскать моего московского приятеля, кинооператора Беленкова, — он консультировал съемку первого в Финляндии цветного фильма. Сейчас на студии строили новую декорацию, и Беленков, томясь бездельем и гостиничной скукой, обрадовался мне как спасителю.
Все свободное время, оставшееся от посещения музеев, здания финского сейма, кофейной фабрики «Паулиг» и порта я проводил с Беленковым.
Однажды Беленков сказал, что хочет познакомить меня с режиссером Николаем Лейно. Он на четвертушку русский, — отсюда его имя, а также неплохое знание языка и умение пить коньяк, не разбавляя его содовой.
— Мы пойдем к нему? — спросил я.
— Нет, Лейно закоренелый холостяк, дома он только спит. Мы встретимся в «Адлоне». Кстати, вам показывали варьете?
— Нет, это запланировано на последний вечер. Прощальный ужин в ресторане «Рантола», варьете.
— Ну какое в «Рантола» варьете! Значит, решено, идем в «Адлон».
Николай Лейно поджидал нас у дверей ресторана «Адлон». Мне очень понравилось его спокойное, доброе, красноватое лицо, коротко стриженные, цвета желтка, полосы и удивительно ровные белые зубы, обнажавшиеся все, вплоть до коренных, когда он улыбался. Я только потом понял, что зубы у него вставные. Беленков что-то сказал ему по-фински, из хвастовства, — первые же ответные слова, произнесенные Лейно, показали, что он свободно владеет русским. Лейно улыбнулся мне своей щедрой улыбкой и толкнул зеркальную дверь ресторана.
— Варьете уже началось, — сказал он, пропуская меня вперед.
Когда мы спустились по двум ступенькам в главный зал ресторана, нас опахнуло легким, сухим теплом. Незримые и неслышные вентиляторы плавно перемещали воздух по залу, не давая застаиваться жару калориферов и табачному дыму.
Желтый с сиреневым отливом свет озарял танцующих посреди зала девушек. Их стройные фигуры были затянуты в тонкое черное трико, которое, словно вторая кожа, облегало их от шеи до кончиков пальцев, послушно следуя каждому изгибу тела. На голове у них были крошечные черные жестко сверкающие цилиндры; на ногах маленькие — каблук и носок — черные лакированные туфельки. И — по контрасту — очень белыми казались простые широкие крестьянские лица, которым яркая помада и тушь тщетно пытались придать нечто вампирическое. Девушки танцевали тот смелый, вызывающий танец, который должен был волновать пьющих коньяк мужчин, но их чрезмерная старательность и написанное на лицах трудолюбие невольно почему-то приводили на память час вечерней дойки на затерянной где-нибудь в лесах ферме. Может быть, совсем недавно они с такой же милой и трогательной добросовестностью доили коров, задавали корм скотине, сбивали масло, варили сыры. Словом, впервые в жизни увиденное мною варьете подарило меня ощущением все той же славной финской домовитости и любви к труду.
Очень низко поклонившись, черные девушки убежали в низенькую дверь за оркестром.
— Ну как? — спросил меня Лейно.
— Что же, вполне пристойно, — ответил я.
— В этом-то вся беда! — воскликнул режиссер. — Чего только не делают с бедными девчонками, но они всегда пристойны. Сейчас вот придумали черное трико, потому что без трико они еще пристойнее. А ведь это лучшая шестерка в Хельсинки. Видно, пристойность в самой крови народа.
— Ну, если это единственная национальная трагедия, то не так страшно, — сказал я.
Лейно захохотал, дав пересчитать свои безупречные зубы.
Перед оркестром оказался небольшой, пузатенький человек с микрофоном в руке. Тесно прижимая микрофон к губам, он сиплым фальцетом спел какой-то куплет и сам первый рассмеялся. Я разобрал всего три слова: «Турку», «Хельсинки», «Париж».
— О чем он пел? — спросил я Лейно.
— Вокруг спорят: что лучше — Турку или Хельсинки? Вы спросите меня, и я отвечу: Париж.
Толстяк спел новый куплет, покрытый аплодисментами всего зала: на этот раз о вздорожании колбасных изделий.
— О! — воскликнул Лейно. — Но ведь это значит, что вздорожает закуска!
— Ты мог бы узнать эту новость из сегодняшних газет, — заметил Беленков. — Все газеты только и трубят об этом.
— Ты же знаешь, — с достоинством сказал Лейно, — я не читаю газет, когда снимаю фильм, и когда не снимаю — тоже.
В этот момент толстенький певец закончил третий и последний куплет, погас желто-сиреневый свет, яростно вспыхнула огромная люстра под потолком, и Беленков предложил: