Выбрать главу

— Алексис Киви![1]

Мужчина радостно хлопнул большой ладонью по крышке стола, но мадам Тейя, смяв губы и заведя под лоб глаза, что придало ей чуточку капризный вид, вместо обычного: «Итс марвелоуз!» — сказала:

— Все-таки не Толстой!..

Эта выходка шокировала мужчину и вместе привела его в полный восторг, видимо он никогда не допускал себя до такой свободы. Он всплеснул руками, затем захохотал, откинувшись на стуле, после схватил ее кисть, стал жарко целовать пальцы и маленькую ладонь с красноватой подушечкой под большим пальцем. Не отнимая руки, мадам Тейя сказала неуверенно, застенчиво, почти грустно:

— Марсель Пруст?..

— Итс марвелоуз! — произнес я, скрыв улыбку.

Но она смотрела на меня с тем же грустно-извиняющимся видом, словно раскаиваясь в своей бестактности.

— Барон Шарлюс, Одетта, Робер де сен Лу, Сван в цилиндре, подбитом зеленой кожей, старуха Вердюрен, грубость доктора Котара, равнодушие Альбертины… — быстро сказал я.

Мадам, Тейя захлопала в ладоши, лицо у нее стало счастливым.

— Разрешите мне сказать слово, — вмешался Лейно, над ним высился равнодушно-готовный кельнер. — Я заказываю мужчинам коньяк. Тейя, ты что будешь?

— Коньяк. Я хочу выпить за литературу.

Коньяк возник так молниеносно, что мне показалось, будто кельнер, как фокусник, вынул подносик с рюмками, полными золотистой жидкости, высокими фужерами и пузатенькими бутылками содовой из-под фалды фрака. И с такой же быстротой коньяк оказался перелитым в фужеры и разбавлен содовой.

— Что делать? — тихо спросил я Беленкова. — Я не умею пить разбавленный коньяк.

— А я привык, это нетрудно, — отозвался он.

Лейно услышал наш разговор.

— Вы так не любите? — сказал он, стукнув ногтем по фужеру. — Я тоже не люблю. Отдадим им наши фужеры, а себе закажем рюмки.

Мне кажется, он еще не кончил говорить, а перед нами уже стояли рюмочки темно-зеленого, почти черного стекла, в которых очень темным и тяжелым казался легкий солнечный напиток.

— За литературу! — сказала мадам Тейя.

Вначале шел тот не очень связный и необязательный разговор, который обычно порождается присутствием в компании незнакомого человека: что-то о литературе, что-то о кино, о Хельсинки и — совсем уж непонятно в какой связи — о кибернетике. Я с удивлением обнаружил, что английский, которым меня пичкали в детстве, не вовсе исчез из моей памяти. Оказывается, я знаю много слов и без труда строю фразы. Выяснилось, что и мои собеседники обладают едва ли большим знанием языка. Но мадам Тейю выручала выразительная мимика, а ее спутника твердое и раскатистое американское произношение — он бывал по делам службы в Америке, — а также словечко «о'кей», которым он заменял множество понятий. Я тоже осмелел, и теперь, когда у меня заедало, я бестрепетно вставлял немецкое слово. Вскоре мы вовсю беседовали на этом разговорном «коктейле», как назвала мадам Тейя смесь из плохого английского, немецкого, международных возгласов и жестикуляции.

Теперь я мог составить себе более полное представление о моих новых знакомых. В мужчине ощущалась большая цельность. Его крупное, не резкое, но очень четкое в чертах большещекое лицо, обтянутое сухой смуглой, с крупноватыми порами, кожей, большие костлявые руки, кажущиеся особенно темными по контрасту с белизной манжет, говорили о силе, надежности и определенности его характера. Чувствовалось, что он отличный специалист в той области, в которой работает, уверенный в своей репутации и положении, что он не молится многим богам одновременно, а склонен к самоограничению и, раз избрав себе символ веры, служит ему до конца.

Она была сложнее и зыбче. Ее лицо не имело четкого контура, мягкая неверная линия, бежавшая от щек к небольшим припухлостям под челюстями и оттуда к шее, все время менялась в зависимости от того, держала она голову чуть выше, или чуть ниже, поворачивала ее вправо или влево. Блестящие серые глаза порой заволакивала усталость, и она внутренним усилием словно впрыскивала в них искусственный глицериновый блеск. И осанка ее менялась, ей приходилось все время держать себя, чтоб не дать опуститься плечам, ссутулиться спине, набухнуть венам на руках. И столь же расплывчат, неуловим был ее внутренний рисунок. Она, конечно же, была чем-то — и еще чем-то хотела казаться. Впрочем, это перестало меня удивлять, когда я узнал, что мадам Тейя — артистка, много снимавшаяся в кино. Она чуть-чуть играла самое себя — стареющую, но несдающуюся и полную осеннего очарования женщину, играла качества ей в самом деле присущие: женственность, благосклонное внимание ко всем и вся одновременно, артистическую отзывчивость на каждое слово, улыбку, жест, этакую наэлектризованность.

вернуться

1

Классик финской литературы.