— Вы не в Первом медицинском учились? — спросил я, не зная, как начать разговор.
Глаза ее округлились и заблестели.
— Да! Откуда вы знаете?
— Я не знал этого. Просто я сам когда-то учился там.
— Вы медик?
— Нет, я проучился всего один курс.
— А что вы кончали?
— Я ничего еще не кончил. Учился на историческом, а когда институт эвакуировался, ушел на фронт.
— А вы помните кого-нибудь из Первого медицинского? — живо спросила она.
— Ну, еще бы! Гаврилу Иванова, он читал анатомию, Арцыбышева — физика, Ильина — биолога…
— А практическую анатомию у вас вела Нина Владимировна?
— Нет, Лев Сергеевич.
— О! Кровожадный Лев! Его ужасно все боялись! А Кошелева вы помните? — Лицо ее разрумянилось, стало очень юным и очень похожим на фотографию.
— Конечно! Но у нас лабораторию вел Савич. А как звали того старичка, который ассистировал на лекциях по химии? У него все из рук валилось. Мы называли его опыты добыванием стекла из пробирок.
— У нас тоже так острили! Яков Михайлович он был совсем старенький, а все не хотел уходить на пенсию. Мы устроили ему торжественные проводы, преподнесли цветы, подарки. Он ужасно плакал. А при вас шла борьба Брагина с Гудковым?
— Да! У нас весь институт разделился на две группы — кто за Брагина, кто за Гудкова.
— Это и нам досталось по наследству. Брагин ушел в Тимирязевку, а брагинцы остались. И все-таки он был не прав!
— Почему? — воскликнул я с азартом и тут же рассмеялся. — Не хватает, чтобы мы с вами поссорились из-за Брагина!
Она тоже засмеялась..
— Какое чудное было время! Ах, какое чудное время! — Ее небольшой чистый лоб прорезала сурово-важная морщинка. — Здесь, на фронте, как-то особенно хорошо думается о прошлом…
Она уютно куталась в пушистый шерстяной плед, подбирая его руками вокруг себя; чувствовалось, что ей тепло, надежно и покойно в этой протопленной комнате, в этой большой мягкой кровати, в нежном байковом халатике.
— А вы давно здесь? — спросил я.
— Нет! Мы только в сентябре сдали госэкзамены. И то это ускоренный выпуск. Я приехала сюда с тремя подружками. Мы вместе поступали, вместе зубрили, вместе готовились к экзаменам. Нас хотели оставить при кафедре как отличниц, но мы ни в какую — только на передний край!.. Мы так гордились, когда настояли на своем. И надо же — нас направили на Воронежский фронт, где работал мой муж… — Она бросила короткий взгляд на карточку бригврача. — Подружки мои разъехались по медсанбатам, а меня муж не пустил.
— Как не пустил?
— Видите ли, — она слегка покраснела, — ему до зарезу нужен был ординатор в палату для выздоравливающих… Вы не подумайте, — добавила она поспешно, — он тут совсем по-походному жил, это когда я приехала, он раздобыл откуда-то все эти хорошие вещи, даже собаку завел…
От ее милого, доверчивого, такого домашнего облика повеяло на меня вдруг чем-то неприятным и чуждым. Мне вспомнилась та, другая женщина, в темном ночном поезде. Она до нитки обобрана войной, она лишилась мужа, родителей, крова. И вместе с тем не потеряла ничего, быть может даже приобрела ту удивительную щедрую доброту, что способна приютить и согреть всякого, кому одиноко и плохо, что сохранила ее легкой, цельной и прозрачной, как самый чистый родник. Она доживет до того великого праздника, когда встретятся все разлученные, сбудутся все надежды… А эта, такая же молодая и крепкая, не знала никаких горестей и потерь. Она окружена удобствами, у нее сильный любящий муж, готовый защитить ее от всех бед и напастей, — и все-таки она бедна и грядущий праздник не для нее.
Конечно, я ничего не сказал ей: надо же кому-нибудь работать и в палате для выздоравливающих!
— Вы знаете, — словно издалека донесся до меня голос, — у нас такая трудная палата, ужасно много работы! Ведь мы работаем без выходных дней, и потом — ночные дежурства… Так устаешь…
Голос оборвался. Затем она спросила тихо, серьезно и робко:
— Вам не нравится то, что я говорю?…
— Нет, отчего же…
— Я плохо поступила, да?.. Я должна была уехать с моими девочками?.. — Губы ее дрогнули, смялись, она заплакала, сначала тихо, беззвучно, потом, зарывшись лицом в подушку, бурно, отчаянно, неудержимо.
Я смотрел на ее вздрагивающие плечи, на тонкую, детскую шею, обнажившуюся между воротником халата и подобранными под косынку волосами, и не знал, чем помочь этому внезапно прорвавшемуся горю.
Противно отфыркиваясь и не спуская с меня косящего глаза, пес потянулся к ней длинной мордой. Я замахнулся на него, пес взвизгнул и, струясь гибким телом, отполз прочь, но вдруг, забыв все заботы, стал с щелком и чуфыканьем ловить какую-то нечисть на своей гладкой шкуре.