Мне так вообще было не до пения, поскольку мы уже приблизились к судьбоносному месту встречи. Острая трава дюн перешла в мох на песке, в тощий лужок — мы шли по Лойхтенфельду, названному так по круглому желтому маяку[73], который высился слева на большом отдалении, и незаметно для себя добрались до цели.
Это было мирное теплое место, укрытое от взглядов ивовой порослью, куда редко кто заходил. А на открытой площадке, за кустами кругом, как живая изгородь, сидели и лежали молодые люди, почти все старше нас, из самых разных общественных слоев. Судя по всему, мы явились последними зрителями. Ждали только балетмейстера Кнаака, который должен был присутствовать при драке в качестве беспристрастного судьи. Но Яппе и До Эскобар уже пришли, я увидел их сразу. Они расселись подальше и делали вид, будто друг друга не замечают. Молча кивнув кое-каким знакомым, мы тоже по-турецки уселись в круг на теплую землю.
Многие курили. И Яппе с До Эскобаром держали уголком рта сигарету, причем каждый, щурясь от дыма, закрывал один глаз; сразу становилось ясно, что это особый шик — перед самой дракой вот так сидеть и абсолютно небрежно курить. Оба были одеты уже по-взрослому, но До Эскобар по сравнению с Яппе казался прямо светским щеголем. К светло-серому летнему костюму он надел крайне остроносые желтые ботинки, розовую рубашку с манжетами, пестрый шелковый галстук и круглую соломенную шляпу с узкими полями, которую заломил назад, на затылок, так что из-под нее виднелся густой, плотный, блестяще-черный холмик из уложенных на пробор волос, начесанных набок, на лоб. Иногда он приподнимал правую руку и встряхивал ею, сбрасывая обратно в манжету серебряный браслет. Яппе смотрелся куда неказистее: плотно облегающие брюки, светлее пиджака и жилета, закрепленные штрипками под черными, начищенными ваксой сапогами, и клетчатая спортивная кепка, покрывавшая светлые курчавые волосы. Ее он в противоположность До Эскобару надвинул низко на лоб. Яппе сидел, обхватив колени руками, причем бросалось в глаза: первое, что у него накладные манжеты, и второе, что ногти на сцепленных пальцах либо слишком коротко подстрижены, либо он предается пороку и грызет их. Впрочем, несмотря на бравурные позы курильщиков, настрой в кругу был серьезным, даже тягостным и по преимуществу молчаливым. Сопротивлялся ему в общем-то один До Эскобар, громко, хрипло, с клокочущим на языке «р» непрерывно обращаясь к своему окружению и выпуская носом дым. Этот его треск оттолкнул меня, и, несмотря на слишком короткие ногти, я склонился на сторону Яппе, который лишь изредка, через плечо бросал слово соседям, а в остальном с совершенно спокойным видом наблюдал за дымом от своей сигареты.
Затем пришел господин Кнаак — ясно вижу, как он в утреннем фланелевом костюме в голубую полоску танцующим шагом подходит со стороны кургауза и, приподняв соломенную шляпу, останавливается вне нашего круга. Что ему хотелось сюда идти, я не верю, более того, убежден, с души воротило, что пришлось почтить драку своим присутствием; но положение, сложные отношения с воинственной и весьма по-мужски настроенной молодежью, видно, его к тому вынудили. Смуглый, красивый, жирный (жирный особенно в области бедер), в зимнюю пору он как приватно, по домам, так и публично, в казино, давал уроки танцев и этикета, а летом занимал должность устроителя праздников и комиссара по плаванию при кургаузе в Травемюнде. Честолюбивый взгляд, плавающая, плавная походка (причем сначала он ставил на землю носок, сильно выворачивая его наружу, и лишь затем опускал всю ступню), самовлюбленная ученая речь, сценическая уверенность, неслыханная, демонстративная изысканность манер — он являлся предметом восторгов женского пола; мужской же мир (а особенно подрастающие скептики) относился к нему с некоторым недоверием. О положении Франсуа Кнаака в жизни я размышлял часто и всегда находил его странным и фантастическим. Сын маленьких людей, он со своим тщательным попечением о самом что ни на есть изысканном образе жизни просто летал в воздусях и, не принадлежа к обществу, получал от него жалованье в качестве наставника и хранителя его нравственных идеалов. Яппе с До Эскобаром тоже являлись его учениками, не на частных уроках, как Джонни, Братштрём и я, а на публичных курсах в казино; и именно здесь натура господина Кнаака подвергалась наиболее резкой оценке молодых людей (ибо мы, частные ученики, были мягче). Мужчина, учивший обходительному обращению с девушками, мужчина, о котором ходили неопровергнутые слухи, что он носит корсет, который мог кончиками пальцев подхватить полы сюртука и присесть в книксене, который выделывал антраша и неожиданно подпрыгивал в воздух, чтобы там, наверху, подрыгать ножками и пружинисто плюхнуться обратно на паркет: да мужчина ли это вообще? Таковое подозрение выпало на долю господина Кнаака, его личности и образа жизни; и провоцировали подозрение как раз чрезмерная уверенность и высокомерие этого человека. Разрыв в летах был значителен, и утверждали (странно даже представить!), что в Гамбурге у него имелись жена и дети. Это его свойство — взрослость — и то обстоятельство, что видели его только в танцзале, уберегали его от изобличения и разоблачения. Умеет ли он отжиматься? Да и умел ли когда-нибудь? Обладает ли мужеством? Силен ли? Короче, можно ли считать его благородным человеком? Он не оказывался в ситуациях, где мог проявить более важные качества, которые стали бы противовесом салонным искусствам и способствовали бы его респектабельности. Но находились мальчики, во всеуслышанье и без обиняков называвшие его обезьяной и трусом. Вероятно, он это знал, потому и пришел сегодня продемонстрировать интерес к серьезной драке и прослыть своим среди молодежи, хотя вообще-то как комиссар по плаванию не имел права терпеть незаконные поединки. Но, по моему убеждению, чувствовал он себя здесь не особенно уютно и очевидно понимал, что ступил на скользкую тропу. Некоторые из собравшихся следили за ним холодным взглядом, а сам он с беспокойством оглядывался, не идут ли еще зрители.