— Ну, слава богу, слава богу! Что, в суд, что ли, идете, батюшка Петр Алексеевич?
— Да, матушка, в суд; да голову что-то ломит, так я и думаю себе: похожу пока до суда-то по улицам, да вот и встретился с господами. Рано ведь; еще в присутствие-то успею.
— Рано, рано, батюшка, час восьмой еще — только!
— А что, не Елпидифор ли Перфильевич приехал сегодня?
— Приехал, приехал, Петр Алексеевич!
— То-то я сегодня на заре слышу колокольчик. Думаю себе, что бы это такое? Почте быть не надо, должно быть, Елпидифор Перфильевич приехал. Что, здоров ли он, матушка Матрена Елистратовна?
— Слава богу! Да зайдите к нам; он встал уж никак.
— Нет-с, покорно благодарю, Матрена Елистратовна, некогда, ей-богу, некогда — в суд пора.
— Э, полноте, еще успеете; зайдите, господа, на минуточку.
— Ну, разве на минуточку.
Вот и пойдет к Елпидифору Перфильевичу Петр Алексеевич, а за ним и Михайла Леонтьевич, и Карла Карлыч, и еще кто у окошка есть.
И вместо минуточки просидят, бывало, часика три-четыре.
— Знаете ли что, господа? — говорил всегда Елпидифор Перфильевич, провожая гостей: — приходите-ка ужо чай ко мне пить, да и жен-то тащите, а то вот Матрене Елистратовне скучно будет одной в мужской компании.
— Очень хорошо! — восклицали, кланяясь, гости.
И вечером собирались они. В зале садились мужчины, в гостиной барыни, пили чай со сливками, с лимоном, с морсом, с прибавленьицем, кому как хотелось; разумеется, на прибавленьице было больше всего охотников. Если это было летом, ходили гулять, за неимением бульвара, на мост, который был построен при въезде в город через болота, со всех сторон окружавшие Черноград. Если это было зимой, садились играть в бостон, а иногда потехи ради Елпидифора Перфильевича — в носки. Играли долго-долго, потом ужинали и все расходились, говоря про себя: «Славный человек Елпидифор Перфильевич!»
Но все эти собрания гостей у Елпидифора Перфильевича пред таким же собранием у него же, Елпидифора Перфильевича, бывшим 2-го ноября, просто ничего не значат. Нет, знаете ли, что такое было у него на именинах? Не знаете? Ну, да уж если вы незнакомы с ним и если вы у него не пировали на этих именинах, так уж, верно, не знаете. Вот я скажу сперва, какие приготовления у него были в этот знаменитый день.
Вот, изволите видеть? Дом у Елпидифора Перфильевича большой, деревянный (никак семь окошек по лицу), ставни зеленые, а крыша, ну что твой кумач, такая красная, что чудо. Если вы видели щеки у судейской дочери… Да нет, — это просто дрянь в сравнении с исправниковой крышей. Чудесная крыша, каждый год ее маляр из ближнего села подмалевывает. У другого кого-нибудь не увидите такой крыши. Выкрасить-то ее, чай, рублев двадцать с залишком хватит; а это карману счет, небось, и казначей подумает только, а маляра не позовет. Двадцать рублей не баранья шкура. Да. А исправнику, известно уж, даром окрасят: на то он исправник, чтобы земские повинности справлять. Ему, знаете, не житье, а просто масленица. Теперь не то! Э, да что теперь? И говорить не хочется. Да позвольте же, об чем я говорил? Об доме, так. Подле дома у Елпидифора Перфильевича флигель, двор большой и на нем зеленая трава муравчатая. Среди этой муравы идут в различные стороны тропинки, иная в кухню, другая в погреб, третья… Ну, во всякое хозяйственное заведение своя тропинка. В стороне стоят службы старые, едва держатся, но зато большие, огромные. За службами калитка в огород, который именовался садом. В этом саде кроме березы не было других деревьев; длинные гряды с картофелем и морковью шли через весь сад, в стороне две-три грядки с горохом и бобами, для забавы детей; рядом грядка с табаком, состоявшая под особенным покровительством Елпидифора Перфильевича, который, любя табак паче вина и всякия, сам засевал ее. Бывало, летом после обеда Елпидифор Перфильевич наденет свой бухарский халат, подпояшется полотенцем, с коротенькой солдатской трубочкой в зубах и с большой тавлинкой в руке, выйдет на грядку. Ляжет, бывало — его солнышко печет, а он ничего: лежит, то трубочку курнет, то щепотку розмаринного в нос пропустит, то оторвет листочек табачный, да посмакует, да скажет сам про себя: «Знатный табак будет, можно советнику послать», да еще оторвет, да в тавлинку вместо лимонной корки положит. Вот уж рассудительный был человек, то-то бережливый исправник, сами видите: из тавлинки нюхает, а с дюжину серебряных табакерок в сундуке спрятано. Известно дело, серебряную-то купи, или с богатого мужика сдери; а тавлинка просто даровая, не трудовая, по базару шел да из воза мимоходом взял.
Э, да все не об этом речь — я ведь хотел рассказать вам о приготовлениях к именинам Елпидифора Перфильевича. Извольте, теперь у меня не будет отступлений. В доме у Елпидифора Перфильевича было все убрано, окошки протерты, пыль сметена, стулья расставлены вдоль по стенам, в углу залы поставлен орган, под звуки которого вечером запляшет весь Черноград; синие и желтые обои с изображением аркадских пастушков, Павла и Виргинии и прочего тому подобного, были подклеены и уже не висели как расстегнутый ворот у волостного писаря. Славные картинки были на этих обоях, чудесные! Вы, я думаю, видали их на станциях. В прихожей у печки, как великан, стояла штука, на которой будут ужинать; в буфете все было вымыто, вычищено, поставлено в порядок, в кабинете на столе положен картуз рублевого табака и картуз табака-самодельщины; в другой комнате был готов чайный прибор, на блюдечках разложены пастилы, варенья, пряники вяземские и городецкие, грецкие орехи, изюм и финики. В кухне с раннего утра все было в движении; там две стряпухи и одна Матрена Елистратовна делали чудеса из теста. Матрена Елистратовна недавно была в губернском городе, там обедала на крестинах у повытчика уголовной палаты и имела таким образом случай видеть губернскую роскошь. Такой же точно стол она хотела приготовить и в Чернограде. И что же? Ведь приготовила! Да что тут говорить?.. Мастерица была покойница, — теперь она уже скончалась. Дай бог ей царство небесное, старушка была славная. Так вот Матрена Елистратовна день-деньской бегала то в кухню, то в кладовую, то в столовую, уже не знаю — как ее ноги-то носили. И правду сказать, несмотря на шестьдесят лет, она показала пример неимоверной деятельности и особенного рачения. Все занимало, все беспокоило ее: тут надобно посмотреть, не перешел ли пирог, там — не украла ли стряпуха масла, — она ведь на сторону любит припасы носить; здесь — много ли сахара положено в пирожное, не пережарилось ли жаркое. Господи боже мой! Да тут столько хлопот, что у всякого из нас на месте Матрены Елистратовны пошла бы голова кругом; зато ведь недаром и хлопотала она: на другой день весь Черноград заговорил о прекрасном ужине у Елпидифора Перфильевича и о высоком знании поваренного искусства Матрены Елистратовны.
В углу людской избы Петр, устарелый человек Елпидифора Перфильевича, натирал шандалы каким-то порошком, который странствующие иудеи выдают чуть-чуть не за философский камень. Всякий, кто даже и не слыхал о химии, тот час же догадался бы, что это ни больше ни меньше, как превращенная в порошок аспидная доска, но зато такого догадчика в Чернограде сочли бы просто волтерианцем и невеждою. Как не верить чудесной силе порошка заморского — ведь по два с полтиной за фунт его платили. Шутка? На дворе против окошек ставили транспарант, на котором было нарисовано вензелевое имя Елпидифора Перфильевича; внизу намалеваны слова: «Ноября 2-го 1829 года», а кругом всякая всячина, презатейливые диковинки: и барашки с курочками, и поросятки, и уточки, и детки Елпидифора Перфильевича, и грядка с табаком, и всякие и всякие тому подобные хозяйственные заведения. Это работа не сельского маляра, что крышу красит, а рисовального учителя. Рисовальный учитель взял за это с Елпидифора Перфильевича лайковый кисет с изображением взятия Браилова и персидской войны. Славная вещь — с иголочки. Учитель хлопотал около своей работы и заранее был в восхищении. «Вот вечером, — думал он, — все пойдут смотреть на мою работу, и Настенька городническая пойдет, все будут хвалить меня, и Настенька будет хвалить. Еще улыбнется, может быть, а может быть, еще и скажет: «Это вы построили, Федор Дмитриевич?» А я ей скажу: «Я-с, Настасья Михайловна». А она — ох, ненаглядная! Она посмотрит на меня да и пойдет прочь». Исполнились ли его ожидания — узнаете после. Теперь некогда рассказывать об этом, только вот что скажу вам: известно ведь всякому из книг, что художники всегда влюбляются в принцесс, в княгинь, в графинь, в городничих, в исправниц и тому подобное. Вот и черноградский художник врезался по уши, да в кого же? Сумасшедший! В Настеньку городническую — шутка? Нет, эта барышня-то бонтонная, полированная, шляпки из губернского носит, платья от мадамов выписывает; пышная-то какая, — ну, что твой пирог с малиной! А он, пачкун этакий, в нее и влюбился — благо, что городничий-то не знает, он бы его любезного в кутузку упрятал. Нет, городничий не свой брат, шутить не любит, раз как-то и судью на будку хотел посадить за ночное шатанье. Да, на то он городничий, да еще из военных, поручик, никак шляпу с пером носит. Федор Дмитриевич — важная штука! Да городничий-то заседателю послал отказ как шест, когда он к Настеньке присватался, а Федор Дмитриевич — эка выскочка!