Расшаркался, припрыгивая, Федор Дмитриевич перед Елпидифором Перфильевичем, который с надлежащею барскою знатностью кивнул ему головою и потом отвернулся, услыша в прихожей шум приехавшего на одной лошади семейства казначея, которое состояло из шести персон. Федор Дмитриевич положит гитару на орган, а ленту нет, не снял с себя: «Пускай, — думает себе: — Настенька городническая посмотрит». Бедный учитель! У него сердце так и стучит, дожидаясь у окошка Настеньки. Господи боже мой, как он любил ее — уж поистине скажу вам, больше, нежели лесничий того мужичка, что попенные деньги сбирал который. Ну просто так любил, что вот как в книгах романических пишут.
Вошел казначей — мужчина лысый, высокий, толстый, в коричневом фраке и в брюках цвета чернильных орешков. Человек был с брюшком, как всякому казначею подобает; ручки у него были коротенькие, но не так же коротки, чтобы не достать из казенного сундука копеечку на черный день. А звали его Сидор Михайлович Дудин. Хороший был человек, но все не такой хороший, как Елпидифор Перфильевич; он всегда слыл человеком ученым — и, надо правду сказать, в самом деле человек с наукой был: в гимназии учился. Большой знаток в наливках; то есть вот какой знаток, что только возьмет в рот капельку да чуть-чуть посмакует — и без ошибки скажет, когда именно налита была наливка. С казначеем вошла его супруга Анна Сергеевна — морщина на морщине, да такая, как бы это сказать, дрожащая старушка; голова у нее так ходенем и ходит, словно с морозу. А куда тебе! Еще на молодежь посматривает… да как посматривает-то — глаза-то хоть и слезятся уж со старости, а тоже как будто маковым маслом покрыты. За нею вошли три дочери и один сын. Одна дочь девица переспелая, уж со лба-то кирпичного цвета стала, а другие две еще свежи: можно еще этак, для препровождения времени, полюбоваться на них. А жениться не советую — лучше и не думайте: я знаю кое-что про них, романическое этакое. Знаете? Поддели было они городничего письмоводителя, да благо вывернулся, а то бы пришлось ему горевать жизнь свою. Сын казначейский лет двадцати из троеславской гимназии был исключен, да не унялся от ребяческих шалостей, и теперь, чуть что плохо лежит, непременно стянет. Оно так и должно быть — сын казначея, а казначей ведь есть хранитель общественного имения. Так Петр Сидорович тихонько брал все, что ни попадало, под сохранение. А ловок же был молодец — танцевать какой бойкий, так у него ноги точно на веревках кто передергивает. Талантлив на все, таки нечего сказать.
Как взошел казначей с фамилией своей и с семейством, Елпидифор Перфильевич чин чином: ему руку пожал, к казначейше и к барышням к ручке подошел, а сына, который с ловкостью перепрыгнул с ноги на ногу, по плечу ударил. Э, да что и говорить! Уж Елпидифор Перфильевич знает, как с кем политику держать — уж, небось, ко всему дамскому полу к ручке подходит. Да ведь и то правда — жили-то тогда в Чернограде по старине, запросто, не то что нынче, нынче подойти к ручке и в заводе нет, просто кивнет головой да и пошел прочь. К хозяйке-то не подходят, не говорю уж об гостях-то. А все отчего? С губернии понаехали — так они и зачали чужестранную политику держать. А что же уже это за политика такая? Истинно скажу, что все это от французов или от турков переняли — антихристовский обычай, прости господи, последние времена! Именно! Не смотрел бы с горя на нынешний свет!
— Здравствуйте, Сидор Михайлович, как живете-можете? — возгласил Елпидифор Перфильевич.
— Живу-таки помаленьку. Спал после обеда.
— Со днем вашего тезоименитого ангела имею честь поздравить! — такую речь проговорила Анна Сергеевна, возведя свои слезливо-масляные глаза на Елпидифора Перфильевича.
А этот с ужимкой сказал ей:
— Благодарствую с почтением — и вас равным образом, очень-с одолжен!
Приехал тот, приехал другой, кто с фамилией одной, кто с семейством со всем — набралось гостей, дожидались только майора с офицерами. Ах, кстати, понимаете ли вы, господа, что значит фамилия и что значит семейство? Уж, конечно, не понимаете. Извольте, я уж, так и быть, скажу вам — фамилия значит то же самое, что жена, сожительница, супруга, а семейство — так и значит, что есть семейство. А жену называют у нас фамилиею так, ради деликатства; знаете, сказать жена — по-мужицки будет, сожительница — по-купечески, а супруга — слишком высоко, куда уж нам, михрюткам этаким, супруг иметь? Так вот и зовется фамилиею — это, знаете, по-модному.
Все уселись по местам. В гостиной на диване сидела Матрена Елистратовна с городничихой. Ну уж эта городничиха! Самой лет под сорок, а все еще молоденькой прикидывается и на Карлу Карлыча так посматривает, что ни на что непохоже. Такая бесстыдница, а ведь у самой дочь, Настенька, невеста, вот что Федор-то Дмитрич влюбился в которую. А Карла Карлыч уж тут; ох, уж этот немецкий шмерц, так и юлит перед нею, так и рассыпается мелким бесом и что-то говорит по-своему, да так говорит, что и казначей и смотритель училища, уж на что ученые люди, и те ничего не понимают. А она? Что же? Ведь отвечает. Ну, ведь известное дело — у мадамы смолоду-то училась, а мадамы эти уж, небось, всякому немецкому художеству научат. Была в гостиной и судейша: то-то трещотка-то, как говорит Елпидифор Перфильевич, как это у нее язык-то не порвется с болтанья-то. Говорит-говорит, как ханжа балахонская, а сама не знает об чем. Была и казначейша, и стряпчиха — тоненькая, как спичка, а врать здоровее Елпидифора Перфильевича. А была тоже и Вера Осиповна Поддергаева, жена депутата удельного — по отце-то была княжна — только из простых княжен, из бедных, а гордая такая, что и не приведи бог. Тотчас и губу нахмурит, как ее сиятельством не назовешь. Ну, все тут дамы были, даже и Афросинья Федоровна, что по домам ходит сахарцу поколоть, лоскуточков пособрать, да еще так кое-чего по мелочи исправить — и та была.
И барышень было-таки довольно: две Елпидифоровны, три казначейских, Настенька городническая, судейских с полдюжины, две одного заседателя, две другого, одна третьего, да там еще, знаете, этаких секретарских, повытчичьих, а всего-навсего было двадцать две, в том числе пять старых уродов, а остальные так просто милашечки. А как разряжены — хоть в рамочки вставить. Иная такая полненькая, как наливное яблочко, да румяная, да пышная этакая, ну вот точно как сдобная лепешка, когда немножко в печке в вольном духе подгорит. А ручки мягкие. Как поцелуешь, так губы-то и потонут в них. Премилейшие барышни. И все почти невесты. Можно бы было, так просто зажмуря глаза выбрал которую-нибудь себе в фамилию.
А в зале сидели мужчины. Судья Петр Алексеевич говорил с городничим о новом способе откармливать гусей толченым кирпичом. Петр Алексеевич сидел на стуле, а низенький, тощенький городничий так и прыгал перед ним с чашкою пунша в руке и пискливо кричал от всего усердия. И прочие все шумели на порядках. Шум, гам такой, точно как на мосту в Макарьевской ярмарке. Уж на что Пятачков — и тот кричал, споря с казначейским сыном о том, что пользительнее: ром или кизлярка. Безмолвствовали только Федор Дмитрич да Николай Максимыч, из которых первый стоял перед дверьми гостиной, а другой в переднем углу. Известно, как влюбленный и стихотвор. Влюбленные всегда смотрят на то место, на котором сидит она, а стихотворы тоже, известное дело, помещаются в углу — от толпы, знаете, подальше.
Зашумели в прихожей; приехал майор с офицерами…[1]
1
Эти рассказы были впервые опубликованы в «Литературной газете» за 1840 год (№ 52, 80) и по сути дела представляли отрывки из задуманного П. М. Мельниковым романа «Торин», состоящего из пяти глав («Звезда Троеславля», «Новый исправник», «Ивановская красавица», «Заочная любовь» и «Он ли?»). Главу «Звезда Троеславля» П. Мельников закончил и отправил в «Отечественные записки» А. Краевскому. Не получив одобрительного отзыва, он прекратил дальнейшую работу над романом.