Лена приходила сюда аккуратно, как в гимназии, без опозданий, в сопровождении поручика, неожиданно оказавшегося отчаянным либералом. Он возмущался антикультурностью «Нового времени» и удивлялся дружбе Чехова с Сувориным.
— Мы ходили с ним на собачью выставку, — рассказал ему Чехов в ответ на один из горячих монологов, — и Алексей Сергеевич потом посоветовал: «Напишите своим, что ходили на собачью выставку с известной собакой Сувориным».
Собирались «апостолы», жара достигала градусов коньяка; солнце издевалось над тщетными попытками спрятаться от него и со всех сторон било по голове; всё отчётливее приближался неизвестный праздник. Шли навстречу ему живописной группой, привлекавшей любопытных. В центре — Чехов, сердито помахивающий тростью, рядом — жизнерадостный глухонемой донжуан Петров и поэт Шуф в обязательной шёлковой красной рубашке. Сзади Чехова — его тень: бледный чиновник Шапошников с рыжими, по-китайски висящими усами, прозванный писателем Усы. За ними — Гурлянд, конечно, Лена с поручиком и некий Франк, которого Чехов называл Зильбергрош, поскольку «на целый франк его не станет».
Каждый день искали праздник то в Алупке, то в Гурзуфе, то в татарской деревне у Нури, имевшего две жены, то в Ливадии у винодела Букколини, бывшего баритона итальянской оперы. Он угощал арией из «Любовного напитка» и напитками из своих погребов. Стеклянным сосудом-пробой вино извлекалось из бочки и разливалось по маленьким стаканчикам. Чехову нравился белый мускат, не очень сладкий. Лена демонстрировала свои многочисленные таланты, в том числе голос, довольно слабый и бесцветный, осмеливаясь на дуэт с седовласым маэстро. Пели из «Мефистофеля» Бойто[7]. Поручик уныло смотрел в окно на далёкий парус.
— О чём задумались, мой генерал? — спросил Чехов. — О Лермонтове, который не печатался в «Новом времени»?
Поручик, очнувшись, разразился потоком слов о том, что он никогда не будет генералом, потому что подаст в отставку и станет работать по-настоящему, что ему уже предлагали место управляющего на кирпичном заводе, что «Новое время» — реакционная газета, отравляющая народное сознание...
Оправдываться перед ним было бы нелепо, но молодой человек, стремящийся к настоящему труду на кирпичном заводе, вызывал симпатию, и захотелось мягко объяснить ему, как ещё мало он понимает в литературе и тем более в жизни. Захотелось рассказать о диалоге в письмах с известным либералом Михайловским[8], который тоже возмущался сотрудничеством писателя в суворинской газете.
— Я написал ему, что пусть лучше прочтут в «Новом времени» мой рассказ, чем какой-нибудь ругательный недостойный фельетон.
— И он согласился с вами?
— Нет. По его мнению, моё сотрудничество в газете только даёт ей лишних подписчиков, то есть новых читателей грязных фельетонов.
— Он же прав!
— Да, он прав, как прав импотент, обвиняющий здорового мужчину в том, что тот живёт с дурной женщиной.
Поручик не нашёлся с ответом, смутился и даже мило покраснел.
Вино играло в головах «апостолов», закладывало им уши, заглушало и дуэт, и речи собеседников. Каждый, кроме глухонемого Петрова, хотел и высказаться перед писателем, и услышать какие-то мудрые поучения. Как и вся Россия, компания раскололась на ретроградов и либералов. Поручик восклицал об идеалах Великой французской революции, столетие которой отмечалось прогрессивным человечеством, осторожный Гурлянд напоминал, что Венера Милосская несомненнее принципов восемьдесят девятого года, главный реакционер Шуф начинал с чтения своей огромной поэмы «Баклан»: «Опять смятенье и тревога... душа взволнована, и вновь встаёт забытая любовь, напоминая много, много...» Дослушать до конца жуткую историю в стихах о том, как один грек утопил другого — любовника своей жены, терпения ни у кого не хватало. Поэта останавливали, и он переходил к политике: с презрительной гримасой поносил Маркса, Лассаля, вообще всё мировое еврейство и вкупе с ним анархическое учение Льва Толстого, влекущее Россию к государственной катастрофе. Чаще всего он употреблял слово «патриотизм» и раздражал не меньше, чем поручик, мечтающий о кирпичном заводе. Пришлось возразить:
7
8