Своя жизнь дорога.
Но ещё драгоценнее жизнь товарища, который заслонил тебя своим телом. Он - убит. Я - живу...
Как я надену нынче медали и ордена, если нет в живых Петрякова? А он был гораздо достойней меня. Если нет среди нас комиссара Мити Шубарова, Оли Кузь, Пятитонки, Вальки Шуточки...
Орден - праздник. А мне ещё трудно праздновать. Как порадуюсь я своей лучшей награде, когда не вернулись с войны все мои товарищи по дивизии, все друзья-одногодки, все ребята из нашего 10-го класса?!
Они очень дороги мне, потемневшие от времени, с тускнеющей позолотой... Нет, не зря их чеканили! Если будет когда-нибудь учреждён день памяти павших, я их надену. Не раньше.
В это утро всё было как прежде. За окном те же чёрные голые вётлы и всё та же равнина и редкие фольварки. И размытая, словно канава, дорога на Люблин. И похожие на заплаты крестьянские дымные нивы: кто-то жжёт в борозде почерневшие копны соломы. Через поле с побуревшей стерней поляк-жолнеж едет в телеге, с промокшей поклажей. И лошадь захлёстана грязью по самую репицу. И я, промокнув, иззябнув за сутки, стою у окна, размышляя: что может быть безотрадней безлюдных равнин, исхлёстанных ветром? И скучней обороны, чем осенью в Польше? И тоскливее дней в одиночестве, без Кедрова?
Но к полудню ветер размёл мохнатые, водянистые тучи. Прорезалась голубизна.
В штаб вбежал сам Бордятов, в наглаженном кителе, в сверкающих сапогах, чисто выбритый, пахнущий одеколоном. Кивнул мне: «Готовься!» Ещё двум-трём офицерам. Приказал начальнику штаба:
- Беги погляди, на площади подмерзает?
Поднялась суматоха. Я осталась стоять у окна. Готовиться? К хорошему я готова. Плохое пусть приходит внезапно, зачем его ждать?
- Сейчас награды будут вручать! Командующий приезжает.
- Награды?!
- Да.
- Тогда всё понятно.
- Что понятно?
- Значит, скоро опять пойдем в наступление...
Я давно уже сделала для себя некий вывод: если дождь прекратился, и дорога подмерзла, и вручили награды за прошлое, значит, можно укладывать вещмешок и потуже наматывать портянки. Дорога опять будет дальняя. На этот раз, может быть, до Берлина.
К трём часам дня полки выстроились на огромной лесной поляне, среди голых берёз, прямо перед трибуной, спешно сколоченной и украшенной хвоей и алыми полотнищами. Сбоку трибуны разместились армейские оркестранты с ярко начищенными медными трубами.
Уже несколько раз подавали команду «смирно», и Бордятов, прищурив глаз, тяжело ступая, ходил перед строем. Убедившись, что всё в полном порядке, он крякнул довольно, кивнул: «Так держать», повернулся молодцевато и пошёл, печатая шаг, с рукою у козырька, навстречу командующему.
Красные бархатные пятна знамен, блики солнца на трубах, золотое шитьё генеральских погон, рёв моторов воздушного патруля, прикрывающего церемонию празднества с воздуха, - всё смешалось перед глазами. Вдруг припомнилось многое, но совсем не то, что хотелось бы сейчас вспомнить: бои в Белоруссии, форсирование Днепра. Припомнился, например, вкус холодного молока в первой польской деревне. Золотые шары, цветущие в палисадниках. И польская девочка, белокурая, лет четырёх, стоявшая на коленях перед распятием:
- Матка бозка... Пан Езус!
Потом вспоминалось и вовсе не к месту: круглые, словно хлебы, немецкие мины на обочинах дорог, дым пожарища над Спас-Деменском, трупы власовцев, качающиеся на ветру перед огромной, молчаливой толпой. Мы стояли в этой толпе с Иваном Фёдоровичем Трусовым, приехавшим к нам в дивизию из армейской газеты, и смотрели, как подъехали грузовики к деревянным столбам с перекладиной, как солдат ловко кинул петлю на шею власовцу и как тот глядел куда-то прямо перед собой, только чуть пошевеливая плечами. Руки его были связаны позади.
Из толпы громкий голос крикнул что-то грубое власовцу, и все засмеялись. Кто-то свистнул в три пальца. А я подумала: «Значит, я хуже, слабее этих людей, сейчас засмеявшихся». Потому что мне дыхание свело...
А потом я видела ров, где лежали наши расстрелянные мужчины и женщины, вместе с детьми, убитые выстрелами в затылок, голые, в глине, ничком.
За пережитое не дают ордена. А может быть, их надо б давать и за это? Чем обыденней будни, чем медлительней дни обороны, тем глубже, темней рубцы на душе. Бой как ветер, он сметает всё грязное, наносное. А будни, будни... Вот что самое страшное. Но за них - не дают!
Кто-то толкнул меня в спину:
- Ты что, оглохла? Тебя!
Я шагнула из строя.
Я иду через поле, не глядя, куда-то на блеск труб оркестра и золото генеральских погон. Я, наверное, не понимаю, что мне говорят, и не слышу себя, что я отвечаю. Я думаю о Марьяне, о Женьке, о первой награде, которую нам вручал сам Калинин. Он приехал на фронт такой старый, весь белый, с бородкою клином, и всё время шутил, очень молодо, по-мальчишески поблескивая глазами. А после вручения наград был банкет: в чисто прибранной деревенской конюшне. На длинных, сбитых из досок столах, накрытых армейскими простынями, стояли вино и нарезанные ломтями сыры и колбасы, фрукты в вазах, а мы с четырёх утра ничего не ели и глядели на эти столы, застыв от смущения.