2
30 ноября сорок первого года, в три часа ночи, нас выгрузили из эшелона под Москвой на станции Никольской.
В небе, над спутанными в клубок железно-дорожными путями, белой прошивью чуть светились морозные звезды. Глухо спали снега. Угрюмо чернели пристанционные здания. Где-то вдалеке, где, по нашему разумению, находился фронт, что-то равнодушно и равномерно ударялось о землю, но это было так далеко и звучало так спокойно, беззлобно, что мы удивились. Неужели это и есть она, та самая настоящая война?! Как странно!
Как всегда, мы, простые бойцы, уже знали наперёд командиров, что нам сразу же предстоит вступать в бой, сменив дивизию генерала Панфилова, отходящую с фронта на отдых. Знали мы также, что панфиловцы - люди героические, знаменитые и что стояли они здесь насмерть, на легендарных берегах речки Ламы, защищая разъезд Дубосеково, деревеньки Строково и Мыканино. Поэтому мы несколько смущены такой честью - сменять их - и не очень-то уверены в том, что будем достойной заменой.
Но как только мы выгрузились из вагонов и огляделись, так сразу же кто-то пронюхал, что нет, панфиловцев мы не будем сменять, а что нас бросают куда-то на новое направление и вообще тут «дело ясное, что дело тёмное». Что-то здесь затевается во тьме, и вся наша дивизия лишь крохотная частица какого-то гигантского военного замысла, окружённого тревожной тайной. Это как-то волнующе било по нервам.
Да, здесь явно готовилось какое-то чудо, в этой белой, пронизанной звёздным блеском, заснеженной мгле. Мимо станции шли дивизии, с обозами и орудиями, проезжали танки и кавалерия. Как серые тени, бесшумно появлялись из мрака лыжники и вновь исчезали, и вновь нескончаемо шла пехота.
Казалось, стронулась с места и сейчас движется к линии фронта в молчаливой решимости вся страна. Сотни тысяч людей направлялись к переднему краю, и, глядя на них, нельзя было сказать, что это идут на гибель последние наши резервы. Нет, они не могли идти к поражению, в неизвестность, эти бойцы. Для этого их было слишком много. Для этого они были слишком хорошо одеты и вооружены. Последние резервы так не бросают.
Люди шли молчаливо. Над станцией и над сереющим под звездами Волоколамским шоссе царила глубокая тишина, и в ней было что-то загадочное, таинственное, ударяющее по нервам: не звякнет уздечка на лошади, не стукнет подкова. Не брякнет котелок. И оттого, что над всей этой массой войск, над бесчисленными орудиями, танками, повозками, над серой лентой маршевых рот стоит такая неслыханная тишина, а в рядах сохраняется такой строгий порядок, уже каждому ясно: нынче всё переломится и пойдет по-другому. Нынче здесь царит чья-то зрелая воля, многоликий, организованный разум. И это не один-единственный человек. Одного человека на такое не хватит.
Он не может быть один, хотя бы уже потому, что нельзя испить в одиночестве всю чашу ответственности за судьбу целого мира, за судьбу миллионов. Такого в истории не бывает. И он не единственный ещё потому, что каждый идущий сейчас в сторону фронта уже несет в самом себе эту зрелую волю, этот грозный, таинственный замысел, какой предстоит корпусам и дивизиям сегодня исполнить. Это тысячи, миллионы человеческих воль сливаются здесь в одну великую волю.
И вся наша дивизия, такая громоздкая и неуклюжая, влилась в этот грозный мощный поток и затерялась в одном общем движении. Сперва второй полк, затем третий. Артиллерия и обозы в середине. Первый полк позади, замыкая колонну. И мы трое - такие маленькие, неуклюжие среди белых снегов, в двухметровых сугробах.
Перед самым отъездом на фронт нас отлично одели.
Вниз теплое мужское бельё, затем свитер, хлопчатобумажные брюки и гимнастёрка. Сверху ватные брюки и стёганка. Поверх стёганки у нас, медсестёр, роскошная меховая безрукавка. В разных частях она называется по-разному: «рапсодия», «самурайка» и бог знает как ещё - в приличном обществе и не произнесёшь. А поверх бараньей или кроличьей «самурайки» - шинель. На ногах валенки, байковые портянки. На голове подшлемник, цигейковая шапка-ушанка. На руках огромные меховые рукавицы, привязанные к шее шнурком, чтобы не потерялись. Затем ремень. А сверх всего прочего на тебе ещё груз: сумка, планшет, противогаз, вещмешок, пистолет в кобуре, винтовка, патроны, каска, котелок. За голенищем деревянная ложка и финский нож.
Когда мы в первый раз всё это на себя надели, то чуть было не померли со смеху - такие мы оказались толстые и неповоротливые. Но в вагоне в такой одежде было тепло, и мы не больно-то огорчались из-за лишнего груза. И пока стояли на станции в ожидании построения на лютом морозе, тоже было неплохо. Но как тронулись по сугробам, так сразу вся эта тяжесть и дала себя знать. По лицу, несмотря на мороз и ледяной, пронизывающий ветер, ручьями льёт пот. Спина взмокла. Дыхание стало тяжёлым. Ноги вязнут в глубоком снегу.