На первом же коротком привале, пройдя каких-нибудь пять километров по глубокому снегу, мы с Марьяной и Женькой зашли в самую чащу леса, подальше от чужих глаз, в бурелом, сняли с себя тяжёлые каски и положили их на краю заросшей репейником снежной ямы. Скомандовали сами себе:
- По фашистам - огонь! - и поддали по каскам ногами.
Затем туда же, в снежную яму, полетели противогазы. Брезентовые сумки из-под противогазов мы оставили при себе, переложив в них из вещмешка сухари и рафинад: для маскировки, чтобы Петряков и Гурьянов не сразу догадались о нашей прискорбной утрате.
Зато ночью, в лесу, когда мы устроились на ночлег на свежесрубленном лапнике среди пухлых сугробов, мы впервые смогли оценить по достоинству в полной мере, как нас тепло одели. Мороз под Москвой в эти дни стоял сорокаградусный, крепкий, как водка, аж дыхание перехватывал в горле. Зима обещала быть злой, жестокой. Деревья трещали и лопались, теряя толстые сучья. В живых лесных существах, наверное, кровь вымерзала в жилах: птицы падали на лету. А нам хоть бы что! Мы лежим вокруг костра, и только дежурный по части, Кирка Дубравин, то и дело, как порядочная хозяйка картошку на сковородке, прилежно нас с боку на бок переворачивает:
- Проснись, деточка, повернись на другой бок! А то тлеешь...
Оглядишься - в самом деле: с одной стороны от тебя уже дым идёт, другая же сторона совершенно отмерзла. Повернешься на другой бок, устроишься на лапнике поудобней, и тотчас сами собой смыкаются веки. Уже сквозь сон бормочешь:
- Спасибо, Кира! Ты почаще поглядывай, а то в самом деле сгорим...
- Ничего. Дрыхни, дрыхни! Уже скоро рассвет. И выспаться не успеешь...
3
Вот уже третьи сутки мы стоим в деревушке, под Кубинкой, и ждём приказаний: то ли двигаться дальше, вслед за полками, то ли оставаться здесь и принимать первых раненых. Никто ничего не знает.
Ночью мы с Женькой Мамоновой идем по шоссе патрулём.
Позавчера, наконец, переломилась линия фронта. И кажется, вместе с линией фронта переломилась погода: безмолвие подмосковных мглистых морозов сменилось завыванием вьюги. Ночью серая лента шоссе выглядит бешено мчащейся к Можайску рекой. На её быстрине кружатся, завиваясь воронками, как в половодье, высокие пенные гребни метели. Сугробы справа и слева дороги плывут куда-то перед глазами, их белые волны ходят ходуном. Уже за десяток шагов всё тонет в свистящей, завихрённой мгле, в клочковатом тумане.
Запад дымен от пожаров, сизо-багров. Бой уходит куда-то правей Кубинки, на северо-запад. Там всё время что-то ухает, гневно грохочет и стонет, железно скрипит зубами, как будто нечто невообразимо огромное, еле живое ещё мучается, борясь со смертью, плачет и умирает. Чёрная муть земли и белая дымная муть неба, перемешиваясь, свиваются в длинные волокнистые пряди, и от этого как-то жутко на сердце, темно.
Но мы - патруль. Нам бояться нельзя.
Не спеша мы проходим вдоль деревни: пятьсот шагов за околицу, в сторону фронта, пятьсот шагов назад, к Москве.
На щеках у нас с Женькой, на бровях, на ресницах, на воротниках шинелей от дыхания колючие корки снега. Винтовки и те заледенели и кажутся белыми. Время от времени Женька чутко прислушивается к орудийному грохоту, приглядывается к крутящейся мгле. И вдруг:
- Стой! Кто идёт?
Она вскидывает винтовку на руку.
Из снеговой мути, из бурой таинственной мглы отдаленных пожаров прямо на нас ворсистая морда лошади. Всадник на ней как в белой медвежьей шкуре. Он хрустит при каждом движении.
- Стой! Ни с места!
- Свои, девочки...
- Кто такие свои? Пропуск! Своих нет, тут патруль!
- Ого, какие строгости! - усмехнулся во мраке всадник и, свесившись с седла, вгляделся в наши с Женькою лица. - A-а, вон это кто! - сказал он, и я узнала командира второго полка Железнова. За его спиной, в круговерти, угадывались фигуры ещё нескольких всадников. То были мохнатые от инея красноармейцы охраны.
Майор глухо откашлялся, словно смущаясь, спросил:
- Это ты, Шура?
- Я.
- Дурные вести оттуда! - Железнов взмахнул плетью и показал в сторону бурого зарева, вспухшего над серой кромкой снегов. Хрипло вздохнул: - Понимаешь, Митя... Дмитрий Иваныч... убит!
Я молчу.
Мне кажется, Железнов шутит. Только спустя мгновение я понимаю, что Матвей Илларионович никогда шутить этим не будет. Но мёртвого, неживого Шубарова я представить себе не могу.