Потом уже, после обеда, когда время совсем замедляет свой бег, я украдкою исчезаю и иду по направлению к Женькиной роте - это ещё десять, а то и все пятнадцать километров, - чтобы встретиться с ней.
Она, в свою очередь, тоще идёт мне навстречу.
На границе наших рот, на самом стыке, мы кладем на землю тяжёлые санитарные сумки и садимся рядом на поваленном толстом бревне, возле чахлой лежнёвки: её-то и строит наш батальон. Женька курит, блаженно щурится в лучах яркого летнего солнца. А я хмуро молчу. Я тоскую. Тыловая жизнь не по мне.
- Ну, как дела? - устало интересуется Женька.
- Убегу. Сегодня же брошу всё и убегу! Больше нет моих сил...
- Куда же ты убежишь?
- Не знаю. - Я задумываюсь на миг. В самом деле: куда? Кому я нужна? Практически мою идею, конечно, осуществить будет трудно. Но и жить я так больше уже не могу. - Не знаю, - повторяю я. - Куда-нибудь убегу. К Улаеву, может быть. Иль к Кедрову в полк. В любую часть убегу. Где примут.
Почему-то все прошлые наши трудности, даже смерть и опасности сейчас мне кажутся пустяком, совершенной ничтожностью по сравнению с тем хорошим, что я увидела там, на фронте. А здесь, в глубоком тылу, и хорошее - эта мирная, спокойная жизнь, и травы, и солнце, и чистое небо - не только не радует душу, а даже как бы гнетёт её.
- Ты думаешь, на передовой будет легче? - спрашивает меня Женька.
- Нет, не думаю. Да я легкой жизни и не ищу...
Наш рабочий день здесь очень тяжёл.
Мы, медсёстры, встаём очень рано. Раньше всех. Почти в темноте. Проверяем раскладку продуктов, затем чистоту самих поваров и всего кухонного оборудования. Потом у себя в санчасти начинаем амбулаторный приём. До первого построения роты на утреннюю зарядку мы должны уже полностью освободить от работы всех больных, всех раненых перевязать, всех хроников осмотреть и дать им лекарства. Потом мы снимаем пробу с завтрака и даём разрешение на выдачу людям. Это если завтрак в самом деле хорош. А то бывает, и поскандалишь со старшиной, пригрозишь ему актом. В пять утра, после завтрака, мы выходим на трассу, которая тянется на многие километры. Каждая рота строит приблизительно двадцать - двадцать пять километров лежнёвки. И здесь мы уже дотемна, пока солнце не опустится за горизонт.
Вечером возвращаешься вместе с бойцами в расположение роты. И пока бойцы ужинают, отдыхают, ты опять открываешь амбулаторный приём. Он обычно заканчивается очень поздно, часов в десять. Потом начинаешь готовить лекарства на следующий день: у нас нет ни своего фармацевта, ни близкой аптеки. Выстираешь портянки и гимнастёрку, почистишь сапоги, вымоешься сама, и спать тебе остаётся каких-нибудь два-три часа. А рано утром дневальный опять тебе стукнет в окно: «Вставай, сестра! Уже ждут...»
Но к такому труду я привыкла. И дело не в нём. Тяготит здесь другое.
Здесь я чувствую себя заброшенной и всеми забытой, оторванной от интересов огромного фронта и какой-то вялой, бессильной. Кажется, никому не нужен мой труд. И я сама тоже никому не нужна. Унизительны безопасность и это чувство покоя, когда там, на переднем крае, гибнут люди, идёт беспрерывный, истребительный бой.
Женька с пафосом произносит:
- В тылу, во мраке заточенья, тянулись долго дни мои...
- Нет уж, спасибо! Заточаться я здесь долго не буду.
- Что ж ты сделаешь?
- Да уж что-нибудь сделаю.
- Например?
- Например, убегу.
- Ну, я это слышу уже стотысячный раз, - отвечает мне Женька и лениво зевает.
Через мгновение она спит. Прикорнула на сумке и спит. От солнца особенно ведь устаёшь.
Мне тоже дремлется. Я сползаю с бревна и укладываюсь рядом с ней, голова к голове. Всё тело гудит от желания спать. Глаз уже не разлепить. И я засыпаю.
Нас будит густой, грубый голос:
- Вы что здесь делаете? Кто вам позволил?
Над моей головой вся в белой пене тугая лошадиная грудь и натянутые поводья. Наклонившееся лицо моего командира роты старшего лейтенанта Силантьева.
- Та-ак, Углянцева, - говорит он. - Вот вы чем занимаетесь!
Он готов уже обругать меня - и вдруг замечает спящую Женьку. Она разметалась, лицо её раскраснелось от сна. Тень от длинных ресниц как два чёрных мазка углем по щекам.
- Это что за человек?
Голос у Силантьева ещё очень строгий, но меня-то не проведешь: я чувствую, гнев Силантьева как-то сразу иссяк.
- Этот человек, - говорю я, - медсестра Мамонова. Из первой роты.