Другой сон был пострашнее первого. Гордей подправлял кистью громоздящиеся к безоблачному небу на заднем плане полотна заводские корпуса, когда розоватая эта громада внезапно устрашающе качнулась, словно от сильного землетрясения, чтобы через мгновенье обрушиться тяжелыми глыбами на своего творца.
Очнулся художник от собственного — душу раздирающего — крика.
Наступал тягостно-печальный, как и накануне, чахоточный рассвет.
Отирая рукавом ночной сорочки холодный пот со лба, он потерянно простонал:
— Уезжать надо… не мешкая. А то в этой темнице я с ума сойду.
Смежил устало веки. Лежал, скованный сонным полузабытьем. Когда же прояснилось сознание, Гордей спросил себя: «Неужто иссяк живительный родник, питавший меня с колыбели? Да разве меня одного? Народ в нашей Ольговке… Во всех Жигулях не было искуснее плотников, бондарей, гончаров. На всю Волгу славились и наши лоцманы. Да и бабы и девки не отставали от мужиков. Невесомые пуховые платки ольговских мастериц без труда можно было протянуть через обручальное кольцо. Горазды они были и кружева плести, и половики ткать. — Вздохнул. — Моим первым наставником был дед Игнатий. Зимой, бывало, он мастерил прялки. Иные доски покрывал тончайшим резным узором, другие расписывал яркими картинками: щеголеватыми уланами на разгоряченных рысаках, купчихами вальяжными, распивающими чаи».
Когда художник вновь устремил свой взгляд на клубившиеся за окном косматые дегтярно-пепельные облака, ему уже мерещилась родимая Жигулевская сторонка.
По снежному увалу лепятся избы, сараи, банешки, четко вырисовываясь на пламенеющем печным жаром небосклоне. Зеркально-светлое, негреющее солнце только что опустилось за ближайший от Ольговки седокудрый лесок. А зимние сумерки не дремлют, они по-воровски крадутся к деревеньке со всех сторон, и уже засинел густо склон крутого сугробистого оврага.
По узкой вьющейся тропинке из оврага неспешно взбирается вверх статная молодка. На ней негнущийся шубняк цвета лучных перьев. Голова повязана белым пуховым платком. На коромысле мерно раскачиваются полные ведра ключевой воды. Палящ к ночи январский морозец, и сыпучий снег скрипит под валенками молодки — звонко, певуче.
«Ольговские родники славились на всю округу, — сказал про себя художник. — Ни на какие ситро или там морсы никогда в жизни не променял бы целебную нашу водицу! В летний зной на косьбе или на уборке — опрокинешь ковш зуболомной родниковой благодати, и всю усталость с тебя как рукой снимет! — Поворошил курчавую, с проседью, бороду. — Я в ту зиму окромя «Январских сумерек» — с молодайкой в шубняке, написал еще пять холстов: «Холодное солнце», «Жигулевские кряжи», «Ледяное безмолвие», «В пургу» я… А может, не шесть, а только пять?.. Нет, конечно, шесть! Шестым был портрет… ее — Аннушки портрет! Боже ты мой, как летит время, и что творится с моей памятью? Неужели в последние эти годы до дикости очерствела моя душа? Иначе как бы я мог забыть свою Аннушку — такую бескорыстно-преданную — не побоюсь прибавить — святую девушку, мою первую и мою последнюю любовь!»
Глава пятая
В начале мая собирался Гордей в Жигули. Пароходом. Осенью мать выдала замуж внучку Таню, жившую у бабушки чуть ли не с трехлетнего возраста. Сразу же после свадьбы молодожены укатили куда-то на север, и мать осталась одна в большом пустом доме с высоченными березами под окнами.
Всю зиму мать жаловалась в письмах на нездоровье. Умоляла своего младшенького и сейчас — единственного, оставшегося в живых, навестить родное гнездо. Быть может, писала она, встреча эта окажется последней между матерью и сыном.
Но Гордей не уехал домой не только в мае, но даже и поздней осенью. Около четырех месяцев ушло на исправления панно внушительных размеров для Дома Советской Армии одного из западных военных округов, над которым работал с группой художников студии Грекова.
Наконец панно было принято, и Гордей поспешно стал готовиться к отъезду на Волгу. И тут позвонили из художественного комбината, предлагая срочную работу. По мнению Галины Митрофановны, от выгодного заказа грешно было отказываться. И он снова на время отложил поездку в Ольговку, отправив матери перевод на полсотню рублей и телеграмму, клятвенно обещаясь быть дома в самое ближайшее время.
В ноябре из Ольговки пришло коротенькое письмецо. Написала его по просьбе матери какая-то Аня. Варвара Федоровна по дому делает все сама, хотя у нее и трясутся руки. Она ни на что не жалуется, ей хочется лишь поскорее увидеть сына.