Когда же я спросил круглолицую молодайку, не найдется ли у нее холодного молока, и сказал, что я заплачу за него, она так ядовито, так озлобленно на меня зашипела, бормоча проклятья шляющимся тут без дела всяким прощелыгам-свистунам, что уж пропала всякая охота стучаться в другие ворота.
И я брел и брел, думая лишь о том, как бы поскорее доплестись до площади, где непременно всласть напьюсь студеной колодезной воды.
Вскоре между высоких тополей по ту сторону улицы блеснула на миг полуободранная от железа луковка древней, заброшенной церквушки, высившейся над площадью, где и находилась стоянка нужного мне автобуса.
Вот тут-то, не успев даже порадоваться близкому концу моего утомительного путешествия, я и заметил в одном из дворов, опоясанном плетешком, сухолядого старика. Старик стоял ко мне чуть боком, вытянув вперед руку — ладонью вверх, и кого-то звал трогательно-ласково:
— Ци-ика! Ци-ика!
Я с недоумением приостановился. И тут, откуда ни возьмись, появилась махонькая верткая птаха. Безбоязненно сев на широкую бугристую ладонь старика, она схватила из ложбинки подсолнечное семечко. Схватила, взмахнула крылышками и скрылась в ветвях яблони, красовавшейся возле неказистой, прочерневшей избенки, смахивающей больше на баню.
Сухолядый старикан засмеялся глуховато, еле слышно. Или это мне померещилось? И, достав не спеша из кармашка новой клетчатой рубашки еще одно полосатое семечко, положил его на ладонь и снова певуче протянул:
— Ци-ика! Ци-ика!
И что вы думаете? Припорхнула-таки опять синевато-серая крохуля с белесыми щечками. Про себя я отметил: синица-московка. Опять она смело опустилась на большую старикову ладонь, опять проворно взяла в клюв продолговатое семечко. Я даже не увидел, когда птаха скрылась из глаз — такая она была стремительная, такая проворная.
Видимо, незаметно даже для себя, я сделал шаг-другой в сторону плетня, и старик услышал мои шаги, оглянулся, и наши взгляды встретились.
— Здравствуйте, — не сразу сказал я. Помолчав, прибавил: — Иду, знаете ли, к автобусу… и невольным свидетелем стал…
Кивнув, старик нервно защипал длинными тонкими пальцами топорщащиеся туда-сюда усы.
— Синица у вас ручная? — спросил я, главным образом для того, чтобы нарушить неловкое молчание.
И тут старикан вдруг преобразился: маленькое, сухонькое личико его, словно бы прокопченное на тагане, все так и распустилось в доброй, по-детски доброй ухмылке.
— Не-е… вольная пичугашка, — сказал он и, чуть подавшись всем туловищем вперед, шагнул к такой же плетеной, как и забор, калиточке, не сгибая в колене правую, деревянную ногу. — Захаживайте!
Вошел я во двор, протянул старику руку. Тот охотно подал свою. Да, не ошибся я: крупна была старикова рука — твердая, мозолистая.
Через минуту-другую мы уже непринужденно разговаривали. Показывая мне антоновки, Гавриил Сидорович — так звали старика — с добродушной ухмылкой говорил:
— Теперичко что ни агроном, что ни ученый, пусть никудышный, но непременно свой сорт выводит. А я вот дедовский — забытый всеми — восстанавливаю… Они, антоновские-то яблочки, самые лучшие на Руси!
Как бы невзначай он остановился возле погребицы, окруженной молодыми, радостно-веселыми березками.
— Не спрыгнешь ли, мил человек, в погреб? — мягко спросил Гавриил Сидорович. — За студеным молоком? Что-то, шут подери, жажда одолела.
А когда я стал спускаться по лесенке в глубокий погреб, обдавший меня ледяной, такой желанной сейчас стужей, старик сверху добавил, ободряюще посмеиваясь:
— Не фасонь, выбирай крынку покрупнее. Там, у дочки, их штук пять, поди!
Молоко было густое, жирное, отменно прохладное. Граненые стаканы, в которые хозяин налил молоко, сразу же запотели. Расположились мы тут же, под березками, на невысокой ладной скамье. К стволам деревьев были подвешены кормушки.
— Для птичьего люда? — поинтересовался я. Всю усталость с меня как рукой сняло.
— В теперешню пору я мало их подкармливаю: подножного корма хоть отбавляй. А так у меня их много — едочков-то. По весне скворцы детенышей выводили, а во-он на той осинке соловей квартировал. Ох и заливался же, шельмец! Иной раз я до рассвета засиживался у раскрытого окошка. Пра, до рассвета! Ну, а потом малиновки гнездышко свили, славки поселились… Теперь зяблик заместо соловья на певческий пост заступил. Ну, а зимой… в зимнюю пору тут целая птичья колония кормится. Особливо синиц много слетается. Навещают и снегири со щеглами. Бедуют они все в морозы да метели от бескормицы. Обмороженных да хворых в избе отхаживаю. К весне все воскресают.