— Отлично помню эту выставку, — воскликнул, оживляясь, Гордей. — Помню и статейку искусствоведа Эмилии Корзинкиной, вскользь назвавшей работы «новоявленного Левитана» неудачными, поспешными этюдами, которые не стоило выставлять.
— А что эта фурия в прошлогоднем своем опусе заявила? По поводу выставки московских художников? — взорвался Петя.
— В этом опусе Корзинкина уже взахлеб восхваляла тонкого, проникновенного пейзажиста Мурыгина, — засмеялся Гордей. — Кстати, на летошней выставке были и те два первых пейзажа Мурыгина, забракованных Бенуа в юбке!
С прежним возмущением Петя проговорил:
— А про Мурыгина болтают: мечтает о солидной должности и не менее солидной мастерской.
— И может получить… и то, и другое. Но не хотелось бы видеть усердного задолиза в роли вершителя судеб… ну, хотя бы небольшого вершителя судеб подлинно талантливых людей. Ни новые Корины, ни новые Голубкины не могут ждать добра от подобных Мурыгину маляров-завистников. — Вдруг вскинув руку, Гордей глянул на часы. — Ой, ей-ей! А ведь до отхода моего корабля, Петя-Петушок, осталось десять минут.
— Да ну? — Петя метнулся к вешалке. — Вы меня не провожайте, пожалуйста!
Художник обнял молодого человека.
— Не забывай! И о предстоящей выставке, и о своей работе… нет-нет да и черкни, — сказал Гордей, все еще прижимая к груди худущего Петра. Он теперь не жалел, совсем не жалел, что на осенней выставке не будет его картины, с которой сам расправился так жестоко. — Раньше мая я вряд ли приеду. Так что живи не тужи в моей берлоге!
— Не знаю как вас и благодарить, Гордей Савельевич!
— Напиши к весне пейзаж… да такой, чтобы его на солидную выставку приняли. Верю: можешь!
И художник подтолкнул молодого человека к двери.
Глава седьмая
Провожающих у причала было мало — горстка зябко переступавших с ноги на ногу людей, больше немолодых.
Еще меньше суетилось пассажиров на палубах теплохода. Промозгло-жгучий ветер продувал до костей, всем хотелось поскорее отправиться в теплые каюты.
Петя неистово махал кепкой.
Гордей стоял на корме с поднятой высоко рукой. Почему-то щипало глаза, по щеке катилась к усам крупная слезина.
«Ну и ветер!» — досадливо подумал Гордей. Торопливо смахнув кулаком слезу, он снова поднял руку.
Стоял на корме до тех пор, пока линючая мгла, стлавшаяся низко, порой касаясь поднятых теплоходом мутных, с прозеленью, волн, не скрыла от взора и дальние портовые краны, и причал с провожающими.
Накрапывало. С каждой минутой сыпучий дождь все густел и густел. Но Гордей не торопился уходить с палубы. Прощался с Москвой, сам не зная: надолго ли? И думал с надеждой пылкого юноши о предстоящей встрече с родной Ольговкой, так безрассудно легкомысленно забытой им на многие годы. Непредвиденная, поспешная поездка эта не изменит ли круто его жизнь?
В ноябре — пятьдесят, прожито много, а что он создал? Написал ли хоть одно полотно, за которое не придется краснеть?
До этой поездки у Гордея не хватало времени для серьезных раздумий о жизни и творчестве. Зато теперь времени будет предостаточно. Изо дня в день, из вечера в вечер память услужливо станет воскрешать эпизоды из далекого детства, мнилось, давным-давно забытого, сцены фронтовых лет, хотя война для Гордея не была столь продолжительной, как для других, годы учебы в студии Грекова… Да мало ли что может припомнить еще цепкая память, припомнить и вытащить на свет божий из своих глубоких тайников?
Продрогнув основательно, Гордей заспешил наконец в каюту.
«Не завалиться ли до ужина в постель? — спросил себя художник, оглядывая пустые, неуютные комнаты «люкса». — старею, похоже. Несколько лет не встречался с этим Петром… да и кто он мне? А вот нате вам: защемило в груди, будто с родным сыном расстался».
Зашторив окно-стенку, он бросил на спинку стула пиджак и принялся расшнуровывать ботинки. И тут заметил выпавший из кармана пиджака конверт.
Письмо это Гордей вынул из почтового ящика за несколько минут до отъезда в речной порт. Первоначальный адрес: «Москва, Союз художников» был перечеркнут. Ниже следовала приписка: «Дослать», и дальше указывался адрес мастерской Гордея.