Сейчас же вот, когда Гордей вдруг снова с грустью подумал о том, жгуче захватывающем путешествии в Африку, на которое он возлагал такие надежды, перед взором естественно и просто, как на экране кинематографа, стали возникать лохматые пальмы с резко зелеными, прямо-таки отлакированными листьями, белые минареты с острыми шпилями, устремленными в небесную высь — безмятежно-ясную, умиротворяющую…
Просторная площадь с ржавыми старинными пушками. Длинное приземистое здание, обращенное к площади глухой стеной, — королевский дворец. Вокруг дворца шеренги пеших и конных гвардейцев. На гвардейцах кроваво-алые суконные камзолы и бело-зеленые тюрбаны. То тут, то там сверкают сабли и пики. Застоявшиеся арабские скакуны — горячие, нервные — бьют по мостовой звонкими копытами. И лишь неподвижны, как деревянные идолы, королевские гвардейцы. Лица их черны, непроницаемы.
За шеренгами расфранченных гвардейцев стоят, обливаясь потом, полицейские в жестких плащах. За какие грехи в сияющее это утро облачили блюстителей порядка в резиновые вонючие плащи?.. Позади унылых полицейских толпятся горожане. С каждой минутой толпа все разрастается и разрастается. Многим хочется поглазеть на даровое зрелище, не столь часто встречаемое теперь даже на востоке.
Под арочными сводами дворцового здания распахнуты настежь ворота, охраняемые усиленной стражей. Ожидается выезд короля на богослужение в мечеть. Мечеть возвышается неподалеку от дворца — в конце площади. До нее не спеша можно дойти за пять — семь минут, приготовления же к пышной церемонии длятся целых полтора часа.
Рядом с Гордеем переминается с ноги на ногу грустный молчаливый араб в заношенном бурнусе неопределенного — не то грязно-горохового, не то табачного — цвета. Араб держит за тонкую смуглую ручонку девочку лет шести.
Отец с дочуркой стоят на площади, видимо, давным-давно. Притомившись на солнцепеке, девочка начинает жалобно хныкать, теребя отца за рваную полу бурнуса.
Изредка араб ласково проводит шершавой ладонью по нечесаной голове дочери, говорит ей тихо что-то утешительное, но проходит сколько-то минут, и девочка снова заводит свою невеселую песенку. Она успокаивается лишь после того, как отец достает из глубокого кармана кусочек пресной лепешки. Можно подумать, будто девочка получила не завалявшуюся в кармане очерствевшую лепешку, а леденцового петушка: она сосет ее, жмуря карие, увлажненные слезами, глаза.
Внезапно над площадью разносится протяжный, леденящий душу вопль:
— О-о-о-й! О-о-о-й!
Несколько полицейских во главе со своим не в меру разжиревшим начальником топают мимо художника в сторону никому не угрожающих пушек. Это оттуда доносятся гортанные крики.
Забывая об осторожности, Гордей вместе с другими любопытными бросается в гущу суматошной, жаркой толпы.
Заметив впереди себя гида — длинного, худущего араба, кажется, уже побывавшего в адском пекле, Гордей протискивается к нему.
— Видите старую женщину? — кричит гид, когда художник трогает его за руку. — Она намеревалась обратиться к королю с какой-то просьбой. Но ее задержали… смотрите, смотрите: она вырывается!
Размахивая над седой простоволосой головой длинными руками, бугристо-мозолистыми, много поработавшими на своем веку, старая берберка исступленно кричит, страшная в своем отчаянии.
Запыхавшийся полицейский начальник, обливаясь потом, сам пытается утихомирить взбунтовавшуюся женщину. Но она вдруг отталкивает его и, собрав последние силы, разъяренной тигрицей бросается на гвардейцев, преграждающих ей дорогу.
Отчаянной старухе так и не удается прорваться на дворцовую площадь — тускло-серую, дышащую зноем бескрайних пустынь. Ее хватают за руки дюжие свирепые молодцы.
Гордей не видел, что было дальше. Подбежали еще полицейские. Дубинками они стали разгонять толпу. С минуты на минуту на площади мог показаться король, и полицейские спешили навести порядок.
Хмурые, молчаливые люди расходились неохотно. Лишь один пожилой араб в добротном суконном бурнусе, обращаясь к гиду советских художников, говорил елейно дребезжащим голосом:
— Разве можно в священный месяц рамадана тревожить по пустякам короля? Ведь он сейчас молиться будет за нас аллаху…
И человек притворно шумно вздыхал, возводя к небу лицемерные очи:
— И за нас, и за всех несчастных…
В этот миг над площадью рассыпается трескуче-сухая барабанная дробь. И взоры всех обращаются к дворцовым воротам.