Гордей похлопал молодого человека по спине — легонько так, ласково:
— Ну, ну, Петя… не надо!
Они стояли у перехода к высотному зданию, а позади них возвышался в неярком свете прожекторов Лермонтов, похожий на ученика профессионально-технического училища.
«Поеду-ка ванну приму, — сказал себе художник. — Мадам где-нибудь в гостях, у домработницы выходной, и в квартире ни единой живой души. А потом закуплю чего-нибудь из съестного и вернусь в мастерскую».
Петя проводил художника до входа в метро. И тут, при расставании, Гордей спросил его:
— У твоего друга Эдуарда телефон есть?
— Да. В общем коридоре.
— Неважно. — Художник протянул молодому человеку записную книжку. — Черкни на всякий случай. — И когда тот вернул поистрепавшуюся книжицу, добавил, крепко пожимая холодную Петину руку: — Живешь рядом, а вечерком не заглянешь… Нехорошо!
Петя как-то обалдело затараторил:
— Спасибо, да я… да я все стеснялся. А теперь уж…
— Беги, беги! — засмеялся весело художник, стряхивая с лохматой бороды мелкие дождинки. — Похоже, снова вот-вот начнет хлестать!
Глава четвертая
Прихожая, называемая Галиной Митрофановной холлом, была освещена двумя бронзовыми канделябрами с рубиновыми колпаками венецианского стекла. Канделябры возвышались над посудной горкой, заставленной оскаленными черепами.
Нервные дамочки, впервые появлявшиеся в профессорской квартире, взвизгивали преувеличенно испуганно при виде горки черного дерева, не менее старинной, чем тяжелые канделябры.
Приветствуя гостей, Галина Митрофановна поясняла, как бы между прочим, улыбаясь чуть-чуть снисходительно и чуть-чуть высокомерно:
— Память о моем дорогом отце. Антропология была его второй профессией.
Бесшумно притворив массивную дверь, Гордей Савельевич чутко прислушался. Возможно, уходя из дома, мадам забыла погасить свои адские светильники? И тут из глубины огромного кабинета тестя раздался голос — вкрадчиво-журчащий, с едва уловимой хрипотцой:
— Пожалуйста, выслушайте меня. Кажется, никто не отрицает его… м-м… недюжинного таланта? Не так ли?.. А новое, только что законченное им полотно? Аполлинарий Аркадьевич в восторге! Да, да, он на днях был в мастерской. Предсказал картине успех на осенней выставке. И — как вы думаете — в свой предстоящий юбилей разве он не достоин звания заслуженного художника? Многие его коллеги такого же мнения, хотя он сам ни во что не ставит свое творчество… Простите, я еще не кончила. Нескромно… наверное, до неприличия нескромно говорить вам об этом. Но есть обстоятельство, чрезвычайно важное… я бы прибавила — с трагической окраской. Надеюсь, это только между нами?.. Ведь он тяжело болен. Без-на-дежно болен. Потому-то и хочется, чтобы Союз художников достойно отметил… Да, это как-то скрасило бы последние месяцы его жизни.
«Ну, и ворона-пустозвонка! О ком это она раскаркалась так речисто?» — спросил себя Гордей, оказавшись невольным свидетелем телефонного разговора жены. Он все еще не знал, что ему делать: снимать ли пальто, или уйти так же тихо и незаметно, как вошел в квартиру? Встреча с мадам его не радовала.
Последняя фраза Галины Митрофановны — она чуть не рыдала, — ошеломила художника:
— Умоляю вас — пожалейте меня несчастную… Я так была предана Гордею!
«Оказывается, она обо мне печется. Меня… хоронит!» — едва не вскричал возмущенно Гордей.
Не помнил он, как покинул квартиру, как, забыв вызвать лифт, утомительно долго спускался вниз с шестого этажа, то и дело спотыкаясь на ступеньках. Даже выйдя из подъезда на улицу, ветрено-дождливую, с отражающимися расплывчато в мокром асфальте фонарями, первые минуты не помнил, куда бредет. Лишь, на углу, у аптеки, заметил, что ему надо в противоположную сторону, и повернул назад.
На площади перед входом в метро чернела суетливая толпа, раздавались милицейские свистки.
— Граждане, пропустите «скорую»! — кричал баском молодой старшина. — Расходитесь, граждане!
Укатила белая машина «скорой помощи», разбрызгивая лужи.
— Что-то произошло? — Спросил Гордей кургузую школьницу с портфелем, вприпрыжку бежавшую от редеющей толпы.