— Пьяницу машина задавила! — весело и беззаботно прокричала девчонка, таща за руку подружку. — Помчались домой, Милка, все интересное кончилось!
— И ни чуть не так! — возразила вторая девчонка. — Не он был пьяный, а шофер!
— Кого же задавили? — снова спросил художник, обычно не проявлявший любопытства к уличным происшествиям.
— Старика одного… лет тридцати! — досадливо выпалила кургузая. — Вот привязался!
Гордей посмотрел на убегающих резво девчонок. Может быть, он ослышался? Нет, не ослышался. Кургузая так и сказала: «Старика лет тридцати задавила машина!»
Усмехаясь горько, художник подумал: «А я для этих шустрых синиц, видимо, уже дед? Или даже прадед?.. Не зря, оказывается, мадам собирается меня хоронить».
Минуя гостеприимно распахнутые двери метро, он свернул за угол и вошел в кафе — стеклянный куб, сверху до низу запотевший от сырости.
Точь-в-точь такое вот заурядное кафе с голубоватенькими непромытыми столами на алюминиевых ножках-раскоряках изобразил один преуспевающий живописец.
В кафе было холодно, накурено, пусто. Лишь вблизи стойки сидели три подвыпивших лохмача.
«А не лучше ли отправиться в дежурный гастроном? Купить пару бутылок кефира, чайный сырок, и — в мастерскую?» — спросил себя Гордей, в растерянности озираясь вокруг.
Но его уже заметила молодая дородная буфетчица.
— Смелей, смелей подходите сюда! — закричала она властно баритоном. — Я девушка ручная, некусачая!
Безусые парни загоготали, а художник, пламенея лицом, послушно поплелся к стойке.
Весь еще охваченный смятением, обволакивающим его как туманом, он машинально кивал, когда буфетчица бойко выкрикивала; «Коньяку сто пятьдесят?», «Сосисек порцию?», «Кофе пару стаканов?..» Щелкали и щелкали оглушительно, точно стальные, костяшки на невидимых из-за стойки счетах.
И вот Гордей уже сидел одиноко за вымазанным горчицей столиком, а перед ним дымились пухлые свиные сосиски с горкой перепревшей квашеной капусты, два стакана с остывшим кофе и коньяк, налитый тоже в граненый стакан — липкий и кособокий.
Поднося ко рту пахнущий самогоном стакан, художник с тоской спросил себя: «За что же я пью? За помин своей души? Или… за новую жизнь?»
Мерзкую обжигающую жижу он выпил сразу, словно заправский алкоголик, хотя до этого года два в рот не брал спиртного. И потянулся за ломтиком хлеба. И, как неисправимый пьянчуга, жадно его понюхал…
Выйдя из кафе, Гордей не спустился в метро, а направился к себе в мастерскую пешком. Не близок путь от Смоленской площади до Красных ворот, и его это не пугало. На родине, бывало, Гордею ничего не стоило отмахать по лесам и перелескам пятнадцать — двадцать километров!
Не крапало. Лишь резкий сырой ветер сдирал безжалостно с тротуара прилипшие к асфальту листья, вознося их к непроглядно-мглистому небу.
Садовое кольцо, обычно шумное в любой час суток, забитое до отказа вечно спешащими куда-то машинами, сейчас было неестественно пустынным. Редко встречались и пешеходы.
Ничто не мешало Гордею думать. И он шагал и шагал не спеша, глубоко засунув в тесные карманы пальто руки. Может быть, впервые за последние годы жизни в Москве художник никуда не торопился, словно впереди его ждало бессмертие.
Он включил осветительные приборы — все, какие были в мастерской, и, не раздеваясь, направился к мольберту.
Рывком сбросил с картины покрывало. Пристально вглядываясь в полотно, точно перед ним на мольберте стояло чужое, неизвестное доселе произведение, Гордей чуть отступил назад… Шаг за шагом удалялся он от мольберта, пока не наткнулся на кресло — то самое, на котором не так давно величественно восседал престарелый адмирал, а совсем еще недавно — приятельница жены, длиннущая особа с длиннущим именем — Владлена Валериановна.
И тут художника охватил какой-то знобящий жар.
«Ну и остолоп, раздеться даже забыл!» — руганул он себя, нетерпеливо хватаясь за борт наглухо застегнутого на все пуговицы пальто. А бросив на пол шуршащее пальто и шляпу, мешковато опустился в кресло, чувствуя себя совершенно разбитым. Шляпа, пританцовывая, колесом покатилась через всю мастерскую, но художник этого не заметил.
Закрыл ладонями лицо — все в липкой испарине. И не шевелясь, долго-долго сидел в неудобной этой позе, опершись локтями о колени…
Спать Гордей лег поздно, под утро, после того, как запрятал злополучную свою картину в кладовку, безжалостно пройдясь по холсту вдоль и поперек мастихином.
Ночью его мучили кошмары. Размахивая лопатами, два дюжих плакатных молодца, обнаженных до пояса, перемахнув через груду бурого щебня — здесь когда-то возвышался фашистский дзот, решительно двинулись на художника, оторопело пятившегося от них к двери.