В школе провели собрание, где гневно осудили поступок бывшего ученика, -- видимо, откуда-то поступило такое указание. Но между собой ребята говорили другое: жаль Рубина, он же школьник, а не шпион, и какие тайны он мог вывезти из Мартука -- о нищем колхозе "Третий интернационал", что ли? И пусть бы он жил там, где хотел, мы ведь граждане самой свободной страны...
Так просто и ясно -- задолго до Хельсинского совещания, -- без знания о существовании декларации прав человека, еще сорок лет назад мыслили мартукские мальчишки.
Сегодня ясно, что Рубин поспешил. Он был молод, не чувствовал время, а поговорить, посоветоваться ему было не с кем -- наверняка даже мать не знала о его планах. А времена меняются, даже самые тяжелые в конце концов проходят, только никто не знает, сколько надо ждать, потому и торопятся, ошибаются и погибают...
В мартукской парикмахерской работали две очаровательные сестрички, Марта и Магда. Рушан не раз стригся у них под нулевку -- другая стрижка в те годы младшеклассникам не разрешалась.
Вот эту семью Тиссенов разыскала какая-то родня из ФРГ, и опять поползли слухи, что родственник не то банкир, не то генерал. Тиссены стали собираться в дорогу...
У Марты к тому времени уже был жених, Вольдемар, старший брат товарища Рушана -- Сагизмунда Вуккерта (которого друзья на русский манер звали Саня), так что отъезд происходил у Рушана на глазах. Сыграли скорую свадьбу: иначе Вольдемар-Володя остался бы без невесты, а уж там, в ФРГ, такую красавицу, наверное, сразу перехватил бы какой-нибудь бюргер, -- так рассуждали Рушан с Вуккертом-младшим.
Честно говоря, Володя на Запад не рвался, можно сказать, чашу весов перетянула боязнь потерять любимую. Уезжал он из Мартука со слезами на глазах, Рушан это мог подтвердить, и первые письма его были полны печали и тоски по России, -- Рушан их читал сам. У людей в ту пору не было особых тайн, и письма брата из ФРГ Саня всегда приносил в школу.
Потрясло их одно письмо, которое земляк написал, когда устроился на работу. У Володи не было какой-то конкретной специальности, вкалывал, где появлялась работа, а с ней всегда было трудно в селе. И вот он нашел себе место в маленькой столярной мастерской, где делали обыкновенные табуретки для кухни, пивных баров, дешевых столовых. Показав, что и как, дали инструмент и благословили на работу -- долго говорить с каждым у хозяина времени не было. Удивил Володю план-задание -- две табуретки в день. И он решил отличиться: показать хозяину, что и российские немцы не лыком шиты. В общем, он сделал к вечеру восемь табуреток, даже на обед не ходил.
Каково же было его огорчение, когда вместо ожидаемой похвалы увидел недоумение и растерянность на лице владельца мастерской. Тот, конечно, оценил "старание" нового работника, которого принял по рекомендации одного из влиятельных заказчиков, однако предупредил, что впредь нужно делать только две табуретки и ни одной больше, но делать так, чтобы они не скрипели, не рассохлись ни через год, ни через два, ни через десять лет. Может потому, несмотря на семьдесят с лишним лет новой жизни, в наших домах кое-где до сих пор сохранились простые гнутые венские стулья со спинкой без обивки -- их во множестве выпускали в России совместные предприятия. Действительно ведь, не скрипят, не рассыхаются.
О "старании" наших бывших граждан, желающих отличиться перед новыми хозяевами, ходит немало историй, но Рушана поразила одна, услышанная не так давно -- из новейшей, так сказать, эмиграции в Израиль.
Некий ташкентский мясник из бухарских евреев, осевший в Тель-Авиве, устроился по специальности, и так же, как и Володя, старался в поте лица, ежедневно сдавая хорошую выручку приказчику. Когда хозяин через какое-то время лично посетил лавку, наш мясник, выбрав момент, заманил его в подсобку и, воровато достав припрятанный сверток, протянул значительную сумму денег.
Владелец магазина, опешив, спросил: откуда это? Мясник гордо признался, что недовешивал, недодавал сдачу, делал пересортицу, словом, работал, как привык и как от него требовали прежде, вот, мол, за месяц и набежало. "Неблагодарный" хозяин тут же уволил удивленного работника. Тот долго не понимал -- почему? Ведь из тех "левых" он не взял себе ни гроша, хотел выслужиться перед работодателем. А там, оказывается, выслуживаться не нужно -- нужно работать честно, добросовестно, качественно. Другая работа там просто не нужна.
Какой еще долгий путь нам следует проделать, чтобы усвоить простые истины: не убий, не укради, -- нам все надо начинать сначала...
Если бы Рубин не спешил, ему, наверное, тоже открылась бы дорога, и он мог бы найти достойное применение своим математическим способностям. И если бы дождался сегодняшних дней, то уехал без особых хлопот, как уезжают сотни тысяч немцев.
Жаль, хорошие люди уезжают, надежные, трудолюбивые, и как хорошо, что хоть из них за семьдесят с лишним лет не удалось выковать нового советского человека. Пусть люди впишутся в новую семью народов мира, и не надо на их пути ставить препятствия и давать лживые обещания, за которые никто не несет ответственности. Слишком долго они ждали, надеялись, что своим трудом, умом, талантом завоюют подобающее место в обществе, но если честно, они так и не нашли свое место в новой России. Пусть хоть историческая родина оценит их терпение и труд, пусть они будут счастливы...
В старинном квартале, где жил Дасаев, традиционно мусульманском, обитала лишь одна русская семья -- Козловы, а точнее, дед Козлов с бабкой Августиной. Как величали хозяина подворья на углу Украинской улицы, где всегда росли подсолнухи со сковородку и сохли на плетнях глиняные горшки, Рушан никогда не знал, потому что и стар и мал называли его просто -- дед Козлов. Появился дед Козлов, говорят, в Мартуке почти в один и тот же год, что и известная слепая старуха Мамлеева, с которой он и был дружен до последних дней. В войну оказалось, что едва ли не единственным мужчиной на Татарке остался дед Козлов, всех мужиков отправили на фронт.
Отвоевался дед Козлов давно, еще в первую мировую войну -- попал в германский плен, оттуда трижды бежал, а последний раз, чтобы не пускался в бега, зашибли ему ногу, и он заметно хромал.
Многое он повидал на своем веку и многое умел, даже по-немецки лопотать научился в плену и позже в охотку поучал поволжских немцев их языку и обычаям, за что особо почитался среди новых переселенцев и многие звали его в крестные отцы.
Что бы ни случилось на Татарке, все бежали к деду Козлову: помоги, подскажи, как быть, что делать? И для всякого у него находилось и доброе слово, и умелые руки, а бывало, и делился последним. С каждым треугольником, полученным с фронта, шли к нему женщины: фронтовик, орденоносец, два Георгия за войну с немцами имел, жил в Неметчине, батрачил в имении у какого-то бюргера, -- уж он подскажет, как там на войне в самом деле, скоро ли конец проклятой. Но писем с фронта поубавилось в первую же зиму: большинство мартучан из Туркестанской дивизии -- в их числе и отец Рушана, Мирсаид, --полегло зимой сорок первого года под Москвой (среди знаменитых панфиловцев есть и два их земляка, сейчас их имена носят пыльные, в колдобинах, улицы за базаром).
Всю войну в степных краях стояли лютые зимы, и Козлов, бесплатно подшивавший всей Татарке валенки, сокрушался, что не смогли они с мужиками перед самой войной выкопать колодец в квартале, хотя место ему успели определить. За водой ходили на станцию, не близко, да и там, среди обозленных станционных баб, чувствовали себя неуютно, вроде как на чужое зарились... И с очередной похоронкой, приходившей на Татарку, становилось все более ясно, что копать колодец теперь будет некому -- придется нанимать людей.
Дольше всех с фронта шли письма от соседа -- казаха Сулеймана. Тот помнил о колодце, который не успели вырыть летом сорок первого, и все сокрушался в каждом послании, как они маются там в грязь и холод. Обещал обязательно захватить из Германии метров двадцать цепи для колодца -- знал, что по тем временам дома и ржавого гвоздя не найти. Но в сорок четвертом году погиб под Будапештом и Сулейман.