Вспоминая свое окружение в детстве и юности, да и во взрослую пору, Рушан часто возвращался к родному дому, а значит, к матери и отчиму. И часто всплывали в памяти две картины -- подробные, в деталях. С матерью -- когда не было в их семье еще Исмагиля-абы, и с отчимом -- на закате его жизни.
В ту зиму он учился не то в первом, не то во втором классе...
"Наверное, поезд опоздал", -- Рушан то и дело дышал на оконное стекло, но, сколько его не отогревай, не отогреть. Мороз постарался: даже между рамами тянулся ледяной хребет, и от окна несло холодом, как от двери, как плотно он ни подтыкал куски старого одеяла в щелях и щербатом пороге.
"Успело намести", -- подумал он и смел снег с земляного пола, а то заругает мать, что не следил за дверью, выстудил землянку. Печь едва теплилась, но Рушан боялся подложить кизяку: с топливом было совсем худо. Задуло и задождило с сентября, и теперь в полуразвалившемся сарае кизяк занимал крохотный уголок.
Забравшись на нары, поближе к печи, Рушан придвинул к себе узелок с нечесаным пухом и принялся выбирать волос, как ему наказала мать. "Скорее бы пришла Сания-апай из школы", -- тоскливо думал он, хотя знал, что вторая смена у восьмого класса кончается уже затемно.
Горка выбранного пуха росла медленно, и он опытным глазом прикинул, что с этим узелком возиться ему еще с неделю.
"У тебя, сынок, глаза молодые, острые, -- говорила мать. -- Никто в Мартуке лучше тебя пух не вычистит".
Долгие зимние ночи сидели они на саке вокруг большой керосиновой лампы, каждый за своим делом. Сания пряла, -- мать говорила, что пальчики у нее чувствуют пух и быть ей хорошей шальчи -- вязальщицей платков: пряжа у нее получалась ровной, тонкой. Мать пропускала выбранный сыном пух через страшную ческу -- двухрядный частокол высоких иголок, их почему-то называли цыганскими. Руки матери взлетали высоко над ческой, и Рушан всегда боялся: а вдруг она поранится о блестящий частокол.
Как бы мать ни хвалила, какие у нее ловкие и быстрые помощники, истинной сноровкой шальчи владела только она сама. В Мартуке, где треть жителей кормилась вязанием, Гульсум-апай считалась искусной мастерицей, ее платки быстро и легко пушились, носились долго, а кайма у них была на загляденье -- широкая, зубчики ровные, один к одному, и узор у каждого платка свой, неповторимый.
Толстой, краснолицей хозяйке узелка с пухом, завмагу сельпо Кожемякиной, в Мартуке никто бы не отказал связать платок -- характер у Нюрки крутой, и на паевую книжку она дает сколько бог на душу положит. Но и она, первая поселковая модница, пришла к Гульсум с поклоном.
Рушан слышал, как мать устало говорила:
-- Нюра, пух по цвету богатый, у меня к нему нитки подходящие есть, но волоса слишком много, и за две недели не выбрать. И в работе у меня еще три платка, люди добрые за них давно уж расплатились.
-- Меня, тетя Галя, сроки не волнуют -- слава богу, есть что носить. Ваш прошлогодний платок не у одной бабы в поселке зависть вызывает, а мне вот теперь темненькую шаль захотелось...
Насчет добрых людей не зря было сказано, но ведь и Кожемякина -- не последний человек в Мартуке.
-- ...Пуд муки вам авансом приготовила. -- Нюра оглядела сырую, по углам в наледях, землянку и добавила: -- Нехай Рушанка к вечеру в сельмаг забежит. Будут ящики из-под мыла -- не пожалею.
Зная далеко не щедрый характер Кожемякиной, мать попросила:
-- Чаю плиточного с полкило да сахару, Нюра, добавь к авансу, пух-то...
-- Ладно, ладно, по рукам. За мукой счас, что ли, пойдешь?
-- Счас, счас, -- заторопилась мать, и, уходя, счастливо улыбнулась сыну.
Едва дверь захлопнулась, Рушан заплясал: ему уже чудился запах горячих лепешек.
Ошиблась мать на радостях, увидев Кожемякину с заказом: третью неделю одолевал Рушан узелок.
-- Нюрка, да чтоб прогадала?! Она и пух-то выменяла у наших казахов из аула за чай да за кило халвы, -- горячилась соседка Науша-апай, забежавшая на огонек.
Мать, тяжело вздыхая, молчала. Непоседливая Науша-апай скоро распрощалась, и мать, поплотнее прикрыв за ней дверь, вернулась к печи. Сания завороженно смотрела, как спицы, словно шпаги, мелькали у нее в руках, и думала: "Неужели и я когда-нибудь смогу вязать так быстро и красиво, как мама?"
-- Опять ссутулился, как старичок. Смотри, девочки любить не будут, --добродушно ворчала мать на сына.
Рушан густо краснел, на какое-то время распрямляя плечи и спину, но частый и мелкий волос снова гнул к лампе.
Вот и сейчас он приподнял плечи и оглянулся: в низкой и плохо протопленной землянке сгущались сумерки, а матери все не было.
"И уроки еще не сделаны", -- мелькнула и тут же пропала мысль. В тревоге за мать он то и дело выскакивал на улицу и окончательно выстудил землянку. В голову лезли разные страхи. "А вдруг поезд из-за опоздания сократил стоянку, и мама проехала до следующей станции, чтобы пройти с платком по вагонам... А вдруг у нее его вырвали?" Рушан знал, что, хотя война давно кончилась, в теплые края, к Ташкенту, охотно тянулась всякая шпана. "А может, конфисковали?" Он знал и это недетское слово. "Только бы дядя Велигданов сегодня на станции дежурил", -- молился он, как бабушка Рабига, сложив ладошки, повторяя короткую суру, что обычно произносил перед сном.
Недавно прошел слух, что увольняют Велигданова, говорят -- развел на станции спекуляцию. Кто теперь предупредит его мать да и других, что будет облава и что лучше перетерпеть несколько дней, чем остаться без шали, без пуховых перчаток или дюжины шерстяных носков?
"А может, маму задержали? Ведь ее уже предупреждали, чтобы не ходила к поездам с шалями..." Рушану вдруг стало так страшно, что он заплакал.
-- Сынок, что случилось? -- уронив у двери какие-то свертки, кинулась к нему Гульсум-апай.
Рушан прижался к ее промерзшей куцей телогрейке и, не чувствуя холода, плакал навзрыд.
-- Ну хватит, ты уже большой, единственный мужчина в доме. Лучше спроси, как у меня дела... -- мать погладила его по давно не стриженной головенке. -- Сейчас зажжем лампу, протопим печь, поставим чай. Ну, смотри, что я принесла, -- и стала собирать с пола свертки.
Кипел, похлопывая крышкой, на плите чайник, мать жарила в казанке, на чистом бараньем сале, баурсаки. Заправленная под горлышко керосином, с новым фитилем, лампа освещала дальние углы землянки. От печи, щедро заваленной кизяками, струилось тепло.
-- Продала? -- прямо с порога спросила вернувшаяся из школы озябшая Сания.
-- Продала, доченька, продала. Раздевайся, у меня все уже готово.
Сания быстро скинула валенки и, притулив их к печи, уселась на саке рядом с Рушаном.
-- Ты сегодня долго не шла, я уже соскучился, -- тихонько сказал Рушан и прижался к сестре.
Мать расстелила скатерть.
-- Ну, рассказывай, мама, -- торопила Сания.
Подкладывая в деревянную чашу обжигающие баурсаки, мать принялась рассказывать:
-- Стоим, значит, на перроне час, другой, а московского все нет. Я так намерзлась, что решила было уйти, как вдруг далеко, у семафора, паровоз прогудел. Ну, слух у нас точный. "Пассажирский", -- решила, а тут и он. Никто из вагонов и носа не высунул. Нагима с соседней улицы и говорит: "Давай, Гульсум, до следующей станции проедем, успеем половину вагонов обежать".
Вдруг распахивается напротив нас дверь, и молодой военный с подножки спрашивает: "Мамаша, сколько за платок просите?" А из-за плеча у него барышня выглядывает, -- наверное, она из окошка платок приметила. Я уж самую малость и назвала, ведь неделю с ним к поездам хожу.
"А вы не могли бы подняться к нам?" -- спрашивает барышня, а военный, такой вежливый, даже руку подал, помог в вагон подняться. Накинула она платок на плечи -- и к зеркалу, а оно у них во всю дверь. "Какая прелесть! Какая прелесть! -- щебечет барышня, а шаль ей, и правда, к лицу. Потом спохватилась она, что поезд может тронуться, и так удивленно переспрашивает: -- Семьсот?"
Тут я и обмерла. Неужто торговаться станет? А уступать мне и копейки нельзя. "Семьсот", -- говорю, и шаль стала сворачивать. "Вадим, заплати, пожалуйста, восемьсот, уж больно шаль хороша, да и апа нас пусть помнит", --и так хорошо засмеялась барышня и обняла меня. "Рахмат, -говорю, --доченька, рахмат", -- а у самой слезы на глазах, денег, что он отсчитывает, не вижу. Так и сунула, не глядя, в карман. Я уже к выходу пошла, как догоняет меня Вадим этот и протягивает коробку. "Возьмите, мамаша, --говорит, -- это мой сухой паек. Здесь галеты, тушенка... У вас, наверное, дети дома... Порадуйте..."