Выбрать главу

Отпускные дни таяли один за другим, а Дасаев, не столько от сознания исполненного долга, а скорее от приобщения вновь к своему корню, роду или еще от какого-то неясного ощущения близкого родства к краю, людям, дому, реке, всему окружающему его в эти три недели, находился в таком душевном равновесии, душевном покое, какого давно уже не знал.

Сдав документы в собес, он часто ездил на велосипеде или ходил пешком на Илек: загорал, купался, пытался рыбачить. Но даже на самых жирных червей и щедрую, обильную приманку ловилась мелочь - рыбу извели подчистую. Вечером он старался поспеть к приходу отчима, ибо привык к неторопливому ужину, беседе после трудового дня. Потом они вместе поливали огород, делали что-нибудь по хозяйству, а позже, помогая друг другу, ставили самовар.

Из бумаг, отданных тетей Катей, Дасаев узнал, что отчим за эти годы шил кепки и шапки-ушанки, тачал сапоги и работал шорником, варил не только мыло, но и конфеты, одно лето был механиком на поливных огородах артели, работал мельником, даже полгода в начальниках ходил -- подменял заболевшего кладовщика. Не работал только на пилораме и в столярке, да кольца бетонные для колодцев не лил. И, глядя на него, Дасаев думал: "Если бы в Мартуке была шахта -- отчим был бы шахтером, были бы заводы -- стал бы рабочим. Он и сам не раз жалел, что в их краях нет ни завода, ни большой фабрики -- его сметке и умелым рукам нашлось бы дело..."

На реке Дасаев часто и подолгу размышлял о жизни отчима. Не была она устлана розами, скорее, шипами из металла крепкого сплава, но никогда, даже в дни отчаяния, Исмагиль-абы никого не ругал, а уж имел право, наверное, сказать: "За что воевали?" Но не говорил он таких слов ни трезвым, ни во хмелю.

Раньше, возвращаясь то из Ялты, то из Сочи, Рушан заезжал на денек-другой к старикам. Те, конечно, интересовались, как там в Сочи или Ялте. Города эти они видели на открытках, да еще в кино. Но никогда ни мать, ни отчим не сказали, что они всю жизнь проработали, а так ничего и не повидали. Вспомнилось ему это потому, что в расчетах на пенсию двадцать один раз встречалась графа "компенсация за неиспользованный отпуск". Поначалу смысл этих строк до него не доходил, пока вдруг его не озарило -- двадцать один год без отпуска! Он хотел кинуться к матери и спросить, как же так? Но сам же остановил себя: зачем возвращать мать к грустным дням?

Взволнованный открытием, он несколько раз пересмотрел бумаги, но они бесстрастно подтверждали -- двадцать один год. Рушан тут же вспомнил, как часто здесь, у родителей, за самоваром, жаловался, как, мол, устал, заработался, второй год без отпуска. А они, добрые, милые старики, ни разу не сказали ему ничего обидного, не укорили своей жизнью, а лишь сочувствовали ему.

"Какое пижонство! Какое глупое пижонство! И перед кем? Перед собственными родителями!" -- со стыдом думал сейчас Дасаев.

По вечерам иногда приезжал он на речку еще раз -- верхом на лошади. Сын соседа Мустафы-агая, Мукаш, работал в колхозе бригадиром и, как истый казах, любил лошадей, даже собственного скакуна для байги имел. На областной байге предлагали за вороного Каракоза чабаны на выбор "Жигули", что стояли тут же у ворот ипподрома, но Мукаш даже не глянул с высоты скакуна на лаково-цветной ряд. Каракоза и давал Рушану выезжать Мустафа-агай по вечерам, потому что началась уборка и Мукаш дневал и ночевал в поле -- не до коня было.

Перед самым отъездом пришел Мукаш с печальной вестью о Мустафе-агае. Мать доила корову, а Рушан, рано проснувшийся, вызвался выгнать ее в стадо -- хотел в последние дни хоть чем-то помочь матери.

-- Умер отец, умер Мустафа-агай, -- сказал появившийся во дворе Мукаш.

Осунулся, почернел, неся из двора во двор печальную весть, весельчак и первый джигит, красавец Мукаш.

Мать пошла будить отчима, а когда Рушан вернулся, проводив Зорьку на выгон, Исмагиль-абы правил во дворе лопаты -- штыковую и грабарку. Тут же рядом, на земле, лежал лом. Пойти копать могилу Мустафе-агаю вызвался и Рушан.

-- Иди, иди, сынок, -- сказала Гульсум-апай и вынесла из дома деньги --рублей двадцать, трешками и рублевками. -- Иди, посмотришь последних наших стариков, ты должен их помнить. Они отца твоего ровесники, когда ты еще приедешь сюда... Попрощайся с аксакалами... А деньги раздай, когда они молиться будут, обычай такой. Пусть помолятся за Мустафу-агая, мир праху его, добрый человек, хороший сосед был... -- напутствовала она сына до самой калитки.

Из переулков, улиц тянулись люди с лопатами к заовражному кладбищу. Кто-то из седобородых уже определил последнее место Мустафы-агая на земле, и теперь, прежде чем начать рыть могилу, поджидали стариков, совершавших утренний намаз. Да ждали еще муллу, бывшего бухгалтера, пенсионера Миннигали-бабая. Как бы ни жил, кем бы ни был человек, хоронить его надо тихо, покойно, без суеты, а медь, оркестры, речи менее всего подходят такому случаю, единодушно считали аксакалы Мартука.

Вряд ли истово верили в Бога собравшиеся здесь старики, вчерашние поденщики, разнорабочие, гуртоправы, месяцами перегонявшие стада на далекие мясокомбинаты Семипалатинска. Да и "мулла" Миннигали едва ли знал больше двух молитв, которые, наверное, вызубрил, когда общество возложило на него, мало-мальски грамотного старика, столь важную миссию.

Могилу копали молодые парни и мужчины. Работали быстро, людей-то собралось много. Только в самом начале, когда не ушла могила выше колен, старики символически, самой легкой лопатой, выкинули по одной грабарке. Даже Рушану, хоть и он не отходил от ямы, немного досталось покопать.

Исмагиль-абы не стал дожидаться молитвы у свежевырытой могилы, а, наказав сыну прихватить домой инструмент, потихоньку направился домой, -- на работу было пора. Рушан оставался до конца, а когда опускали Мустафу-агая, принял его с Мукашем внизу и укладывал на специальной доске в боковую нишу.

Когда все разошлись, Рушан еще задержался на мазаре. Кладбища мусульман особой ухоженностью не отличаются, нет у них и особого культа умерших, столь обременительного для оставшихся родственников, -- в основном, крашеные железные оградки, а то и просто "таш" -- бетонная глыба, что безвозмездно ставил каждому мудрый и справедливый мясник Барый-абы Шакиров, пока был жив.

Кладбище без цветов, без привычной яркой зелени, поросло серой полынью и колючим татарником. Дасаев осматривал надгробные камни, припоминал знакомые фамилии, а иногда и этих людей. Когда он уже шел к выходу, взгляд упал на покосившийся камень, и он решил поправить его: может, и некому в целом свете навестить могилу.

Установив тяжелый камень как полагается и подровняв холмик, он с трудом прочитал на выкрошившемся бетоне: "Кашаф Валиев. 1923-1949 гг", а чуть ниже с трудом разобрал надпись: "Онытмагыз безне"... Из тридцатилетней давности обращался к нему двадцатишестилетний парень: "Не забывайте нас..."

Кашаф Валиев... Кашаф... Рушан без труда вспомнил одного из трех парней, вернувшихся с войны. Не дожил, много не дожил до светлых дней Кашаф, а значит, из тех парней, ушедших на войну, остались двое: отчим и Васятюк. "Не забывайте нас... не забывайте нас..." -- словно сквозь время кричал печальноглазый Кашаф.

По вечерам Дасаев с отчимом сидели во дворе на айване, который на узбекский манер сколотил Рушан, чем удивил Исмагиля-абы и обрадовал мать. Отчим, хотя и крепился, очень уставал на работе: шутка ли -- целый день на ногах. Айван оказался кстати -- подложив под локоть подушку, отчим полулежал, покуривая неизменные дешевые сигареты "Прима". Курил он по-старомодному, пользуясь мундштуком, да и сигареты держал в портсигаре. В такие минуты иногда Рушан ощущал, как наплывает какое-то новое чувство к этому человеку, хотелось подойти и сказать или сделать что-нибудь приятное.

Никогда раньше он не понимал, не задумывался, как гордо, по-мужски, не унижаясь, не расплескав на долгой и трудной жизненной дороге достоинства, прожил Исмагиль-абы. Не унижал и не позволял, насколько мог, унижать достоинства других.