Выбрать главу

Пренебрежение бесценным советом председателя комиссии -- известного скульптора, автора многих композиций мужчин с кайлом, молотом, женщин с веслом, подойником, дорого обошлось Глории: ее обвинили во всех смертных грехах...

XXXXIII

Год тот для них, четвертый после свадьбы, вообще выдался неудачным. Ранней весной, в самом начале футбольного сезона, получил серьезную травму Тамаз -- весельчак и балагур, светлая и щедрая душа их компании. Три месяца пролежал он с переломом в институте травматологии в Ташкенте и выписался инвалидом. Страшно было видеть осунувшегося Тамаза с палкой в руке, которая, как уверяли врачи, нужна будет ему всю жизнь.

На проводах в "Жемчужине", скорее похожих на поминки, хотя каждый пытался казаться веселее, чем есть, неодолимая, как плотный смог, грусть зависла над столом.

Провожая Тамаза, они чувствовали, как распадается их некогда дружная компания, уходит их молодость, они вступали в новый этап жизни, где меньше ожиданий и куда как меньше надежд, и где, против воли, пропадают куда-то лучшие друзья, когда не обрадуешься шальному полуночному звонку и уже начинаешь оглядываться назад, чего еще вчера не случалось, а если и случалось, то не вызывало грусти и боли.

Тамаз, охваченный таким же настроением, понимавший, что со многими из них, с кем прошла его молодость в этом городе, он видится в последний раз, тем не менее пытался шутить:

-- Нет худа без добра, ребята. Вот обрадуются дома, что я наконец-то оставил футбол и отдам свои силы Фемиде, я ведь юрист... Для начала собственную пенсию отсудить у бюрократов придется, я же не по пьянке, а на глазах десятков тысяч людей покалечился. Считай, практикой на годы обеспечен. И прошу вас, друзья, согнать печаль с ваших лиц! Хоть со мной и случилась беда, я ни минуты не жалел, что отдал футболу лучшие годы. О, футбол -- большая страсть! Глория, милая, надеюсь, ты-то понимаешь, что футбол для меня -- все равно, что для тебя архитектура...

На следующий день рано утром Тамаз улетел, и больше уже никогда в полном прежнем составе их компания не собиралась: медленно, по одному, выбывали они из-за стола встреч и странно исчезали, словно проваливались в пространство.

В том же году сдавали последнюю, третью очередь гигантского комбината, и, как всегда перед пуском, работали денно и нощно. Сдача комбината в эксплуатацию -- событие государственной важности, и к этой дате готовились не только строители, но и весь город.

Еще до замужества Глория знала, что Рушан мечтает о сыне -- не хочет, чтобы род Дасаевых прервался на нем. Но как бы она ни разделяла желание мужа иметь ребенка, работа заслоняла мечту. Она говорила: "Подожди, милый, закончу Дом молодежи и буду тебе примерной женой, хозяйкой, стану матерью, сделаю перерыв в работе..." Уезжая защищать проект, она призналась, что беременна.

Из Ташкента Глория вернулась ни с чем, "на щите", как она грустно шутила. Казалось, с поражением она смирилась, хотя это и было весьма подозрительно. Рушан успокаивал ее, говорил: "Вот недели через две, как только пройдет пуск, уедем надолго в Гагры, отдохнем, а там видно будет".

Но через два дня после возвращения Глория неожиданно оформила отпуск и объявила, что едет в Москву, пообещав непременно вернуться к празднику пуска. Как ни уговаривал Рушан, удержать ее от поездки не удалось, --сказала, что хочет испытать свой шанс до конца.

Пуск, ожидая каких-то высоких гостей, откладывали дважды. Глория не возвращалась, звонила редко, вести были неутешительны. Рушан сдавал объект государственной комиссии и вырваться к жене, как ни хотел, не мог.

В Заркент Глория вернулась через полтора месяца. Худая, изможденная, нервная, прилетела без телеграммы. Весь ее вид свидетельствовал о том, что дела неважные. С порога она бросилась мужу на шею и горько, навзрыд, расплакалась. Плакала долго -- гордая, не позволившая себе расслабиться в Москве, здесь дала волю чувствам. Видя, что у нее поднимается температура, Рушан отнес ее на диван, и там, на его руках, обессиленная, она задремала. Среди ночи она вдруг очнулась, словно и не спала, и сказала тревожно:

-- Рушан, я убила в Москве твоего сына... -- и вновь безутешно заплакала.

Рушан, уже чувствовавший, что случилось что-то непоправимое, сдерживал в себе какой-то невообразимо дикий крик, который поднял бы среди ночи на ноги весь дом, и, задыхаясь от горечи, успокаивал вновь забившуюся в истерике больную жену. И всю жизнь потом он благодарил судьбу, что в тот час не сказал усталой, отчаявшейся женщине ни одного упрека. Три дня она не поднималась с постели, не выходила из дому, -- Рушан был постоянно рядом. Как только Глория немного пришла в себя, решили уехать к морю, у них обоих силы были на пределе.

В Гаграх они сняли квартиру подальше от гостеприимного дома Дато Джешкариани, дяди Джумбера, решив, что в таком настроении лучше не показываться на глаза людям, хорошо относившимся к ним. Модных и людных мест они избегали. Днями пропадали на пляже, никогда не вспоминая, как некогда были веселы и счастливы в этих краях, никуда не выезжали, хотя знали окрестности не хуже местных, даже о Пицунде не заговаривали. По вечерам ходили в один и тот же ресторан, где хозяйка их квартиры работала официанткой, -- у них на террасе в углу был столик, на который вечерняя смена всегда ставила табличку "Заказано".

Странно, раньше казалось, что только веселье убивает время, а теперь вечера убывали незаметно, хотя за столом и не плескался смех, и музыка, звучавшая на другой террасе, не срывала их с места. В обоих словно что-то надорвалось, и они, как немощные старики, старались поддержать друг друга. Удивительно, что и темы для разговоров они выбирали нейтральные, плавно обходя свою жизнь.

В то лето, любуясь каждый вечер с террасы морским закатом, они много говорили о литературе. Вернее, рассказывала Глория, а Рушан слушал, не смея оторвать глаз, как тогда, в первый раз, в "Жемчужине", от ее прекрасного, начинавшего возвращаться к жизни, лица.

Вернулись они домой в сентябре, когда в Заркенте спала изнуряющая жара и установилась долгая, теплая осень, удивительно красивое время года в Узбекистане. Вернулись тихо, никого не предупредив, и гостей по случаю возвращения, как прежде, собирать дома или в "Жемчужине" не стали.

Как-то ночью раздался телефонный звонок. Звонил из Павлодара Джумбер. Они обрадовались полуночному звонку, и проговорили, наверное, целый час, хотя звонок ничего радостного не принес, скорее наоборот. Джумбер сообщил, что Роберта срочно забирают в "Пахтакор" -- у них получил травму правый крайний, и тренерский совет остановил выбор на нападающем "Металлурга". Команда прилетала из Павлодара после обеда, и у Роберта был единственный вечер в Заркенте -- на другой день он с "Пахтакором" улетал на игру с тбилисским "Динамо".

Компания теряла еще одного лидера, и Джумбер просил организовать прощальное застолье.

Хотя Роберт, выражаясь чиновничьим языком, шел на повышение, застолье получилось далеко не веселым, -- все понимали, как и сам Роберт, что приглашение крепко запоздало. Единственной отрадой служило то, что через три дня он выйдет на поле в родном Тбилиси, а это -- исполнение самой высокой мечты любого грузина, играющего в футбол. Но, что скрывать, он был бы гораздо счастливее, если б играл за родной клуб.

Поэтому, наверное, эта игра Роберта и стала его лебединой песней. Джумбер, смотревший матч по телевизору у Дасаевых дома, не скрывал слез.

Впервые играя за "Пахтакор", в незнакомой команде, Роберт творил невозможное, невероятное, ему удавалось все. И опытные партнеры, почувствовав, что у новичка пошла игра, все пасы адресовали ему. Два гола, что забил Роберт в той игре, взбудоражили грузинских болельщиков: откуда такой парень взялся? И, наверное, не было в те дни в Тбилиси более счастливого человека, чем Тамаз, рассказывавший о грузинских футбольных варягах, сражающихся на чужбине.