Иван начал попивать и — попивать крепенько. Когда в одиночестве пить становилось уж вовсе невмоготу, он пытался первое время соблазнять на собутыльничество жильцов-соседей, но те оказались кто трезвенником, кто язвенником. Тогда Лохов взялся похаживать в Дом печати. Раньше он робел войти в этот Храм Слова, опусы свои стихотворные пересылал по почте, тем же порядком получал и смехотворные гонорарии. А тут один раз зашёл во взбодрённо-смелом состоянии духа, второй... Понравилось.
В областной писательской организации, в затрапезном кабинете на 6-м этаже, встретили его радушно. Впрочем, как он потом подметил, там всех встречали радушно, особенно если посетитель уже имел в портфеле или кармане эликсир вдохновения или по первому же намёку бежал за ним в ближайший комок. Лохов раз сбегал, второй, а потом уже на равных с другими и скидывался, и угощался от даров других посетителей писательского штаба. Здесь, если продолжить сравнение, толклись-кучковались одни и те же четыре-пять профлитераторов, словно штабные офицеры, да двое-трое вестовых из литактива, а остальную армию барановских членов Союза писателей (человек двадцать) Иван так никогда и не увидел: то ли, как и положено, сидели по домам и писали, то ли, наоборот, писательство совершенно забросили, то ли, наконец, по причине возраста и болезней напрочь забыли пить-опохмеляться.
Конечно, поэтического и романтического в этих почти ежедневных пьянках-попойках было маловато. Какое там шампанское, какая там знаменитая пушкинская жжёнка! Чернозёмные пииты и эпики употребляли только дешёвую водку и преимущественно без закуски — не из бахвальства, разумеется, а из экономических соображений в пользу лишней бутылочки. И Лохов приучился, в конце концов, впихивать в себя опилочную тёплую водку и затыкать её в пищеводе бутербродом с солёной килькой или просто заплесневелым сухарём.
Новые товарищи обещали уже вскоре принять его в Союз писателей...
Познакомился Иван в Доме печати и с некоторыми журналистами, научился заходить как бы по-свойски в редакционные кабинеты, правда, не уставая по извечной своей привычке прикланиваться, бормотать к делу и без дела «спасибо» и «простите-извините». Вскоре ему, во время очередной попойки, и предложили место ответственного секретаря в районке «Голос Черноземья». Газета хотя и обслуживала громадный сельский район, расположенный кольцом вокруг областного центра, но тираж имела мизерный, чуть больше тысячи экземпляров. Журналисты во время редакционной летучки-планёрки, кромсая на свежем номере «Голоса Черноземья» трупик тощей селёдки, искренне недоумевали: ну чего этим сельским труженикам ещё надо? Сводка о ходе посевной есть, снимок передовой доярки на месте, обещательная речь-статья главы районной администрации во весь разворот...
Лохов, став ответсеком, должен был добавить на страницы агонизирующей газеты поэзии в прямом и переносном смыслах. Поначалу он попытался разделить-размежевать три процесса: дружбу с писателями, питие водки и делание газеты, догадываясь, что это пошло бы на пользу «Голосу Черноземья» и его читателям-подписчикам. Но, увы, ни опыта, ни характера Ивану не хватало. Эти несчастные читатели-подписчики попали из огня да в полымя: районка из хотя и не читабельного, но всё же сельского издания начала перерождаться-превращаться в орган штаба областной писательской организации. Лохов порой, мучаясь тяжким похмельем, раскрывал утром свежий номер своего «Голоса Черноземья» и его начинало мутить мучительнее, его просто выворачивало на газетный разворот, где теперь вместо казённого доклада чиновника, который врал и учил-поучал читателей без особых словесных ухищрений и претензий, громоздилось, к примеру, тягомотное «эссе» местного живого классика Байстрыкина, прославившегося в литературе тем, что, будучи студентом-комсоргом Литинститута, ездил по «комсомольской путёвке» в Переделкино бить окна дачи опального Пастернака. Теперь он велеречиво поучал землепашцев и доярок, как надо правильно понимать выражение Достоевского «Мир спасёт красота» и эпиграф к роману Льва Толстого «Мне отмщение, и Аз воздам»...
А когда Лохов переворачивал газетную страницу, он в отчаянии стискивал свою несчастную лысую похмельную головушку: на четвёртой полосе «Голоса Черноземья» изобильно теснились стихотворные «голоса» его постоянных напарников-наставников по литроболу. Хуже того, Иван среди этой антологии поэтических поделок с отвращением зрил и свои опусы, которые, может быть, и выделялись уровнем, но печатать самого себя в своей газете — это здорово напоминало развлечение библейского Онана...
Одним словом, нехорошо как-то, не совсем этично. Это Лохов по трезвому понимал-чувствовал вполне и клялся больше не поддаваться на провокации штабистов-классиков. Но где ж тут устоишь после второго стакана под сухарь, когда тебя начинают хлопать по плечу и бодрить криками: «Старик, ты тоже гений!..» Порой так хочется совсем и до конца поверить в свой талант и неизбежность славы.
Особенно — по пьяни.
Кризис назревал. И — свершился.
Однажды, как обычно, сидели в писательской берлоге на 6-м этаже, пили. У Лохова раскалывалась голова, крепко прихватило желудок, разыгрался геморрой. Иван ёрзал на стуле, кривился, никак не мог словить кайф от выпиваемого, да и не пил почти. Говорили, по обыкновению, о водке, бабах, бабках, но пришла-таки очередь и литературы. Обсудили и пришли к выводу, что никакой Солженицын не писатель, а Юрий Кузнецов и вовсе не поэт…
Потом самый шумливый и шебутной, как пацан, несмотря на свои шестьдесят пропитых лет, Аркадий Телятников закричал свои свежепридуманные стихи:
И вдруг Лохов не выдержал, чего никогда с ним не случалось, оборвал без всяких извинений, сжимая кулаками свои виски, взмолился:
— Аркадий! Арка-а-ади-и-ий! Ты мне друг, но истина дороже: нельзя так, нельзя! «Пояс — полю»... «трава — двора»... Это даже не недостаточные рифмы и даже не банальные или приблизительные, это совсем не рифмы...
— Да хватит тебе! — отмахнулся Аркадий, поддёргивая самодовольно джинсы. — Достаточные-предостаточные, банальные-тональные... Рифмы они и есть рифмы!
Иван окончательно утерял опору, его словно лично обидели-оскорбили. Он вскочил, стукнул кулаком по столешнице так, что его стопка опрокинулась, и почти закричал:
— Только безграмотный человек может так говорить! Да ты, Аркадий, знаешь ли вообще, что такое рифма? Так вот запомни: рифма бывает мужская и женская, ассонансная и диссонансная, оригинальная и банальная, достаточная и недостаточная, открытая и внутренняя, богатая и приблизительная...
Лохов почти задохнулся, форсируя голос. Собутыльники оторопело на него взирали. Иван выбрался из-за стола, пошёл к двери и, размахивая указующим перстом правой руки, продолжал на ходу:
— А ещё рифма бывает и глагольная, и глубокая, и грамматическая, и каламбурная... Мало? Бывает корневая, бывает неточная, бывает омонимическая... Бывает неравносложная! Бывает разнородная! Бывает разноударная!..
Уже от двери, взявшись за ручку, Иван выдал ещё очередь:
— Я уж не говорю, что рифма бывает составная, бывает тавтологическая, бывает тематическая, бывает точная, бывает усечённая!.. И даже, Аркадий Васильевич, запомни это особо: бывает рифма-эхо!..
Лохов вышел и хлопнул дверью так, что по всем этажам Дома печати загуляла-пронеслась вот эта как раз самая рифма...
Рифма-эхо.
Он — погибает!
Лохов понял это отчётливо, осознал всем своим неприкаянным существом: он спивается, он опускается, он деградирует — по-ги-ба-ет!
Неужели ничего ему в жизни больше не осталось, как только пить-спиваться, кропать от времени до времени отрывочные стишки, тискаться-публиковаться в районке, жить в чужом доме, сшибать на опохмелку гроши, страдать от одиночества…
А тут как на грех позвонил Толя Скопюк: всё, нажились-нагостились в проклятой Германии, навкалывались — возвращаемся нах хаус…[8]
Иван три дня и три ночи лежал в своей комнате-норе, сказавшись больным, никуда не выходил и — думал, думал, мучительно размышлял. И для начала решил без оглядки и сомнений покончить-развязаться с Домом печати, уйти из газеты.
И — надо же! — сработал, видимо, так называемый наполеоновский закон, который в данном случае можно было сформулировать так: надо решиться и начать менять свою судьбу, и тогда провидение, сама Судьба начнёт тебе помогать. Во-первых, вместе с расчётом Лохов сразу получил и задерживаемую зарплату за три месяца: на руках очутилась вполне приличная куча денег. А во-вторых, он на радостях осмелился заглянуть-зайти в «Золотую рыбку», выпить водки в буржуйском заведении...
Но дело, конечно, не в буржуйской водке. Дело было в хозяине «Золотой рыбки», в этом старом еврее, который удивительно походил на знаменитого певца-эстрадника не только именем-отчеством и пуленепробиваемым чёрным париком, но и хроническим плаксиво-скорбным выражением-маской на бабьем лице. Именно эта встреча нежданная с Иосифом Давидовичем Гроссманом, как короткое замыкание, словно бы высекла сноп искр, высветивший Лохову не только горькие воспоминания, но и гениально-поэтический план по выходу из личного жизненного тупика-кризиса.