Выбрать главу

Ничего почти на базаре для дома не покупалось, кроме разве одежды, да и то холст либо ткань на мужские рубахи или чухи, большею частью молодухи да девки пряли и ткали дома, и шили сами.

А на жен поглядеть — с ума сойдешь! — утопали в шелку да атласе. Мужья сами себе во многом отказывали, а жен с ног до головы содержали в чистоте и опрятности. Мужчина всё в поле да в поле — на что ему? А женушка должна всегда быть в приборе, — чтоб все было на ней как следует.

Частенько, один назло другому, наряжали они и украшали жен своих, как весеннюю розу: шагреневая обувка, иногда и красные башмаки, шелковые шаровары, обшитые золотым позументом, алая шелковая же минтана, золотом шитый лечак, каламкаровый архалук, шуба соболья, серебряные пуговицы и запястья, расшитый ошмаг, лента бархатная с монетками, и на лбу оборочка, и на шалварах оборочка, воротник с узором, пояс золотой, кольца с яхонтами, ожерелье из янтарей или кораллов, — а между ними продырявленные золотые, и рублевки, и двугривенные; нагрудная булавка, серьги в ушах тоже из золота, а иногда и жемчужные; края минтаны также нередко жемчугом обшиты.

У многих в волосах и на голове всяких украшений да убранства на добрых пять туманов! У многих — нитка на лбу с монетами из чистого золота.

У каждого жена и дочь — словно хановы или бековы дочери.

Было у каждого в доме по четыре, по пять снох — и ежели заболит у него что, все они вокруг него хлопочут, ухаживают, готовы ноги ему вымыть и ту воду выпить. Стоило только ему подставить голову или спину, снохи и дочери наперебой норовили почесать его или поискать ему в голове.

Снимал ли он трехи или лабчины, каждая спешила делать то, на что горазда. Одна растирала ногу, другая грела воду, та подносила кувшин, чтобы вымыть ноги и голову, та, засучив рукава, лила ему воду на руки, эта подавала полотенце, та подвертывала ему рукав, та прибирала одежду, еще одна стелила постель и укладывала его спать.

А когда, бывало, он спит, — разве могло такое случиться, чтобы муха пролетела мимо него или села ему на лицо? — до того внимательны были снохи и дочери.

Когда случался в доме гость, такая же честь оказывалась и ему, — разве посмели бы они поднять на него глаза? Если он выражал какое-нибудь желание, они не то что бегом, а стремглав бросались поскорей исполнить. Сложив на груди руки, стояли и смотрели в оба, ждали, не прикажет ли чего хозяин или гость. При одном взгляде свекрови или свекра готовы были тот же растаять на месте, до того велико было их послушание.

— Вот это счастье, так счастье, — а деньги, что в них? Будь они прокляты и те, кто их чеканит! — нередко говаривали сельчане и качали головой: и съесть нельзя, и на себя не наденешь! Нынче набьешь карман, а завтра, глядишь, соси палец. С ними нет тебе ни ночью сна, ни днем покоя. Кусок в душу нейдет, словно брюхо у тебя разболелось. Деньги — это ржа, грязь на ладони. Сегодня есть, а завтра — поминай, как звали. Помрешь — и достанутся волкам да собакам. Что денег отведать, что собственного мяса съесть, — одно и то же.

А к нам, гляди, и сардар заходит, и богатей. Имелся бы в корыте хлеб, в карасе — вино, в мешке — мука, а там — будь я гол, как сокол! Да пропади моя голова, если я стану тужить. Был бы дом мои полон, была бы в доме благодать, дети были бы живы-здоровы, и пусть тысяча людей ко мне приходит, тысяча уходит, — разве это мне в тягость? Хлеб — божий и я тоже. Кому приведется, тот пусть и ест, — слава богу, в запасе много еще кой-чего. Были б сыновья здоровы, да сам я жив. Как может господь урезать пищу у своего творения? Я шапку набекрень заломлю да свое и наверстаю. Пускай ленивый тужит.

Нет, нет — кто деньгам предался, у того ни души, ни веры нет. Что деньги, что прах — всё одно.

Вон у золотых дел мастера П.[38] много денег, — так что ж, разве он выше меня хоть на столечко? Или лучше моего живет? Кривой его глаз про то знает. От забот у него кожа с лица сошла, сам в щепку превратился, спина к животу прилипла, зубы торчат, глаза ввалились. Ветерок подует, — так он весь съежится, в клубок свернется. Зажми ему нос — из него и дух вон.

Нет, ежели за год, не покушают моего хлеба тысяча таких и сяких, тюрков да армян, нищих да странников, да чужаков всяких, ежели не поспят они в моем доме, не выпьют моего вика — да разве могу я уснуть спокойно? А разрой хоть могилу мою — слова не пророню.

Изобилью моего сада конца-края нет, — и в Тегеране и в Стамбуле сад мой знают. Как же можно другому отказать? У меня так заведено: ешь сколько влезет да еще полный мешок и хурджин вдобавок должен домой к себе отнести.