В их оправдание можно, правда, сказать, что после разгрома Германии все немцы были примерно в одном положении: все разбирали завалы, кругом бродили голодные и искалеченные люди, вернувшиеся с фронта, а денежная реформа конца 40-х годов оделила каждого одинаковой и очень небольшой суммой новых немецких марок. Сразу прекратил свое существование черный рынок. Сигареты, мыло, шелковые чулки и женское тело перестали быть главной валютой. Теперь уже все зависело от умения, усердия, удачливости каждого участника складывающегося и быстро развивающегося свободного рынка.
Но ни о чем таком ни юная Дорис, ни я в тот момент не думали: для нас шикарная жизнь богатых людей, приезжающих в Баден-Баден, один из самых знаменитых мировых курортов, была одинаково непостижимой и недостижимой. Слово «Курконцерт», то есть курортный концерт, концерт для отдыхающих, вызывало у Дорис смех – для нее это был еще один презренный символ буржуазности, как и пожилые дамы, играющие в теннис…
Как-то возле художественной галереи в Гамбурге я обратила внимание на громадное оранжевое сооружение – смесь трактора с самолетом. Мой сопровождающий Франк рассказал, что когда здесь закончились работы по ремонту дороги, то прохожие думали, что рабочие оставили часть своей техники – какую-то диковинную дорожную машину.
А это оказалось произведением искусства под названием «Маленький циклоп», созданным в 1967 году художником Бернхардом Люгинбюе. В фойе самой галереи мое внимание привлекла куча песка, прикрытая медной пластиной с двумя отверстиями. Это произведение должно было символизировать текучесть жизни, ее движение, а также единение полов…
Посетив Новую национальную галерею Западного Берлина, обладающую интереснейшим собранием произведений современного искусства, я заметила, что множество зрителей подолгу задерживается в одном из залов, где размещался экспонат под названием «Большой лабиринт». Я подошла поближе. На невысоком помосте – фигуры, похожие на манекены. Женщина с проломленным черепом и дырой в животе. Длинные стройные ноги обуты в туфли на высоких каблуках. Лицо с безупречно наложенной косметикой прикрыто не то перепутанной проволокой, не то пучком причудливых корней. Рядом на обычном конторском стуле восседает монстр: прямо из ребер торчит короткая рука, из груди растет клок странных растений, длинная шея с зобом увенчана птичьим клювом. Еще одна женская фигура, с кукольным личиком, в парике, завитом у модного парикмахера, грудь пробита, а из живота свисает тонкая рука с изящной кистью. Наверху, над этой кампанией, безостановочно вертится карусель. Сбоку доска с разноцветными кругляками, похожими на мячи, равномерно качается, будто маятник; сзади на стене налеплено нечто, вызывающее тошноту. С потолка свешиваются только что освежеванные кроличьи тушки, куски чего-то кроваво-красного, а на переднем плане, словно страж в этом саду безумия, дремлет еще одно чудовище, смахивающее на спрута.
Современный зритель, особенно молодой и продвинутый, без запинки объяснит, что могут означать эти юные лица в сочетании с проломленными черепами и оторванными конечностям и как вяжется модная элегантность с отталкивающим уродством и запахом тлена, витающим над этой долиной призраков. У образованного студента филологического факультета, возможно, даже возникнут ассоциации со знаменитым стихотворением немецкого поэта Готфрида Бенна, описывающего труп юной девушки, в груди которой завелся выводок крысят.
Соединение прекрасного и уродливого, цветения юности с ужасом мертвечины олицетворяло у великого экспрессиониста мысль о безысходности жизни и неизбежности конца, вообще бессмысленности и абсурдности бытия. Едва приметная табличка возле композиции «Большой лабиринт» содержала – для не столь продвинутых западноберлинских зрителей конца 60-х годов прошлого века – интерпретацию авторской мысли. Скульптурная группа символизировала ирреальность, неустойчивость ярмарочного мира, в котором живет «общество потребления». «Гниющая антиформа тления» должна была напоминать об обратной стороне сверкающей медали «всеобщего процветания», всеобщей доступности потребительских предметов, о внутренней червоточине, скрытой под игровой маской, о запрятанном вглубь страхе, вдруг прорывающемся громким всплеском над мертвой поверхностью стоячей воды. Фантазия художника словно обнажила то ощущение ненадежности, зыбкости, человеческой изоляции, которое стерильная атмосфера потребления не устраняет, а обостряет. Она напоминала, что глубокое неблагополучие, задрапированное в пестрое одеяние моды, – важный атом в молекуле современного бытия общества, фетишизирующего потребление.