Выбрать главу

Сцены, связанные в повести Кёппена с разоблачением шовинистического угара, сдержанны, лаконичны и, быть может, именно потому так убедительны. Вот, к примеру, короткий эпизод: день мобилизации, молодой лейтенант и новобранцы появляются на рыночной площади, «лейтенант держит судьбу в белых перчатках», их приветствуют бургомистр и другая местная знать – «бравые отцы бравых пехотинцев». Звучат кичливые националистические лозунги («Сломаем французам шею!») – настораживающая картина «патриотического восторга». Но «дома на площади чуют кровь»: «через две недели лейтенант и его люди уже мертвы».

Повесть написана с дистанции многих десятилетий, и потому она как бы вместила в себя предощущение тех еще более чудовищных и грандиозных бед, которые обрушат на немцев и весь мир германский милитаризм и нацизм, развязавшие Вторую мировую войну. Не случайно в картины детства и юности врывается зловещим сигналом слово «свастика». Книга написана художником, взгляды и убеждения которого заставляют его обращаться к людям с предостережением.

Воспоминания «Юности» адресованы будущему. Запечатленные в книге мгновения жизни, говорит автор, ушли бы навсегда в прошлое, были бы забыты, «не будь они запрятаны» где-то в тайниках памяти художника: пока он «мыслит и существует», он чувствует себя обязанным поведать правду о том, что пережило его поколение, – о преступлениях фашизма и развязанной им войне.

Вина и ответственность
Слово берет «поколение вернувшихся»:«Ужель все было даром?Стенанья наших вдов,Объятые пожаромРуины городов,Разрушенные башниСвятых монастырейИ выжженные пашни,И пепел пустырей,И рвы глухие эти –Там, где погребеныРодные наши дети,Любимые сыны?»

Так писал Пауль Герхард, немецкий поэт XVII века, чьи стихи замечательно перевел наш современник Лев Гинзбург.

Подобно поэтам того времени, запечатлевшим трагические события Тридцатилетней войны (1618-1648), с ужасом и болью откликнулись немецкие писатели века двадцатого на потрясшую мир трагедию Второй мировой. Едва ли найдется хоть один литератор из числа переживших те времена, кто так или иначе не попытался бы осмыслить национальную травму фашизма и военного краха. Конечно, не все могли и стремились дойти до корней, тем более – осознать собственную вину. Но среди «обожженных детей» войны, втянутых нацизмом в величайшую преступную авантюру, были такие, кто не мог не задавать вопросов, кто мучительно пытался понять, что же произошло с Германией и немцами. Был ли Гитлер лишь «производственной аварией», «случайным несчастьем» немецкого народа, или катастрофа была закономерной? Рядом с протестом против «несправедливой кары», постигшей немцев, озлоблением и страхом рождалось трудное прозрение, осознание своей причастности к преступлениям. Апокалиптические настроения, убежденность в полнейшей бесперспективности бытия соседствовали с горячим стремлением все осмыслить и начать все заново. Райнхольд Шнайдер, писатель-католик и мужественный человек, обвиненный в фашистские времена в «измене родине», писал в 1945 году: «Молодежь вступает на поле развалин, где ей предстоит строить свою жизнь; боль и стыд должны двигать ею, гнев против отцов, которые оставили ей в наследство этот опустошенный мир… Молодежь незачем будить ото сна, она пробудилась: так ужасна земля, покрытая могилами и руинами, полная вины, умалчивать которую было бы трусостью. Мужественный дух не уходит от вины, пытается понять и осмыслить ее…»

Поколение «вернувшихся», ощутившее весь кровавый ужас войны, испытывало чувство духовной изоляции, закреплявшееся полнейшим обесценением навязанных нацизмом идеологических мифов, искусственным и также навязанным отрывом от мировой культуры, отъединенностью от собственных гуманистических традиций. Для них родившаяся тогда метафора «час нуль» была исполнена смысла: казалось, не за что зацепиться в омертвевшем духовном пространстве. Все было подозрительно и вызывало недоверие, включая сам язык, оскверненный нацизмом.