Странно… Когда я вспоминаю о том далеком времени, а значит, прежде всего о маме и об отце, у меня нет такого чувства, что ничего этого не было. Наоборот. Может быть, потому, что страдания близкого человека мы переживаем сильнее, чем свои собственные. Со своими мы вроде бы свыкаемся. Терпишь их, носишь в себе постоянно, как тупую привычную боль… И в общем как-то справляешься. А боль родного человека ты чувствуешь сильнее. Например, когда на моих глазах кому-то делают укол или чистят рану, я сознание теряю, а меня могут резать по живому — я только стисну зубы и молчу. Как и мои родные, запертые в одном из классов прогимназии, которую я закончила и куда и они ходили год-другой, пока не научились хотя бы имя свое писать, — они тоже сжимали зубы и молчали. Как и родные Георгия и Свилена и еще несколько помогавших партизанам, когда их выстроили в школьном дворе под дулами винтовок, — они тоже сжимали зубы и молчали.
Неужто это было? А то как же…
Нет, нет, а другое — было ли? То прекрасное, что началось у нас с Георгием, когда мы осиротели, как бы это ни показалось странным и нелепым…
За год перед этим Георгий и Свилен нанялись за половину жалованья на кирпичную фабрику и так перебивались в нищете, а жили они в подвале у велосипедного мастера Дончо, я же работала в услужении у одной некогда богатой дамы, которая убежала из Македонии и переселилась в Софию после Илинденского восстания[1] и так обеднела, что платить мне деньгами не могла, но по крайней мере делила со мной скудную трапезу и давала надежную крышу над головой. Вначале она даже бесплатно взялась учить меня французскому и итальянскому и сопровождала свои уроки ностальгическими пикантными рассказами о жизни в доме отца — негоцианта, где говорили еще на английском и немецком, на греческом, турецком, албанском… Госпожа Робева была интеллигентная интересная женщина, но она, бедняжка, впала в крайнюю нужду. Ее сестру, которая была намного моложе, не знаю, было ли ей тогда уже сорок или нет, звали, как и меня, Марией — она держала передвижной тир, с которым ездила по округе и который позже стал мне и домом и семьей, а после ее смерти — единственным средством существования и возможностью броситься на поиски пропавшего в хаосе Георгия. Сестры не разговаривали друг с другом, потому что госпожа Робева считала, что Мария ограбила ее — закупила свой тир на общие деньги, едва спасенные после бегства. Мне все хотелось спросить ее — а на какие средства она сама купила этот дом, но задавать такой вопрос было, во-первых, неловко, а во-вторых, неблагоразумно, потому что это значило лишиться ее симпатии и поддержки. А вообще-то я познакомилась с ней случайно — просто ходила из дома в дом, предлагала свои услуги, и она единственная согласилась взять в горничные школьницу.
Вход в подвал нашего дома был со двора. С улицы такое же подвальное помещение занимала мастерская бай Дончо. Между ними проходила толстая стена, которая полностью изолировала их друг от друга. Часто вечерами мы собирались в «нашем» подвале, приходили и другие ребята и девушки из нашего села, оказавшиеся в столице, но тогда становилось очень шумно, и Дончовица, злая, как дикая свинья, прибегала и с криком разгоняла нас. Поэтому мы предпочитали быть втроем — я, Георгий и Свилен, не только потому, что мы были соседями в селе и росли вместе, но и потому, что мы учились в одном классе, а все остальные были или старше, или младше да и к тому же из других кварталов села и с некоторыми из них я вообще познакомилась только в городе. Но хотя мы втроем ходили в один класс, Георгий был на год старше меня и Свилена — ему пришлось пропустить почти целый год в прогимназии, отец его тогда был в тюрьме, и Георгий работал на мельнице, чтобы его больная мать и две сестренки не умерли с голоду. Поэтому и я звала его бате Георгий, на что он всегда сердился. А потом он позволил мне называть его «отец» — так мама вместе с нами называла моего отца, потому что была на двадцать лет его моложе. Господи Боже, ей было всего тридцать пять, а мне она казалась уже старушкой…