Выбрать главу

Ведет, ведет меня тропинка, петляя и выпрямляясь, по молодому бору, потом по рослому и хмурому разнолесью, легко переносит через глубокий и сырой Казачий овраг, и — душа на тормоза. Невесть откуда ниспадает робость, жадно вдыхая насквозь прососненный воздух, вступаю в гулкий и величавый бор, названный звучно и таинственно — Гать (здесь и в помине нет топких мест, а значит, нет и никакой гати). Я не очень люблю нашу Гать. Вернее, побаиваюсь ее: тут всегда царит мохнатый полумрак, сердцевиной затаившийся где-то в тускло-бронзовом застволье, — гыр-р! — аж озноб по телу, — а сосны, стартовавшие в глубокую синь, смотрят с такой высоты, что хочется пойти на цыпочках, чтоб не слышали они тебя и не заметили ненароком. И гул всевременно над Гатью, угрюмый, угрозный. Знаю: смурно действуют на душу и сказы о жутких убийствах, что вершались здесь когда-то в старину. И опять я переключаю скорость, почти пробегаю светлеющий в предглазье квартал и, облегченно вздохнув, с придурковатой улыбкой окунаюсь в стеклянной чистоты и прозрачности молодой березник. Теперь вздохнуть совсем вольготно, перебраться неспешно через безымянный до сих пор овражек, весь заросший осокой, папоротником и низким ольшаником — так все смешано в Засурье, перемешано! — взойти на бережок и…

И передо мной — мое «самое-самое»: Прогон!

Прогон — это вековые дубы, вставшие далеко друг от друга, а все, кажется, в теснине: сучья их, каждый с порядочное дерево, сошлись над головой в богатырском рукопожатье. Высок и крепок зеленый шатер Прогона, но куда, против гатьего, щедр на воздух и свет.

Прогон — это и гул похлеще, чем в сосновой Гати, но гул не сумрачный, как в бору, а открытый, душой нараспашку. Как они гудят, наши прогоновские великаны, как гудят! Мал человек, мала грудь его, чтобы вместить в себя весь необъятный зеленый звон такой дубравы! Постоишь-постоишь, бессильный понять охватившее тебя буйство сил, и невольно выстонет, выплачет сердце: «Эх, как жить-то хочется, бра-атцы мои-и!..»

Прогон — это и кудреватые копны орешника, это и изумрудная, невысокая, ровная, подстригаемая низовым ветерком травушка-муравушка, насквозь пронизанная бесчисленными солнечными зайчиками, похожими не на зеркальные осколки, какими они бывают на плотном и гладком материале, а на длинные неоновые фонарики, растущие из земли…

Нет, вы только попробуйте, хоть только попытайтесь представить все это вместе, во всей ослепительной и звучной совокупности. Нет, не видавшему своими глазами никогда не понять, не почувствовать, что такое наш Прогон.

А мне и этого мало, все мало! Очарованный странник, тороплюсь на свое еще «самее» — на опушку, четко проходящую по лобозине взгорья. И здесь… Здесь швыряется на землю немудреная дорожная кладь, и, выдохнув из себя последнюю усталь, валишься на теплый ковер лужайки. Ложишься на спину, подкладываешь руки под голосу и сладко втекаешь в забытье-полудрему.

Наконец-то!..

Лежу, ни о чем не думая, ни о чем не волнуясь, ни к чему больше не стремясь… Гудит, гудит Прогон. И странно, и страшно сознавать, что так же гудел он сто, двести лет назад и будет так же гудеть еще сто и еще двести лет, и частичка его гордой симфонии, уделенная тебе, в целом-то коротка, как мгновение. Бредут, бредут по сине-слепящему небу белопенные облака — мал и узок для них твой, человеческий окоем — и уходят за вал дубовых крон, покойно-равнодушные, а на смену им выступают другие, еще пышнее и величавее. Сотни и тысячи лет спешат они вот так куда-то по важным своим делам и будут идти еще многие тысячи лет после нас…

Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея, Про любовь мне сладкий голос пел, Надо мной чтоб, вечно зеленея, Темный дуб склонялся и шумел…

С ума можно сойти от зависти и страха: нет, не породить тебе такое, чтоб оно вот так — через века, невольно и нежданно — проросло бы и зазвенело в чьем-либо сердце!