«Обходил…» «Отходил в сторону…»
«Потому что самого тебя не касалось…»
Мысли эти опять кольнули остро, и опять запросились в глаза Сергея Ивановича картины, далекие от Бардина, он отстранил их с усилием и заставил себя думать только о нем. Но ни в далеком давно, ни в сегодня не углядел ничего такого, что заставило бы с новой силой полыхнуться ненавистью к Бардину. «Э-те-те! — подумал с усмешкой. — Посидишь эдак еще с часик — и начнешь видеть его в своих друзьях, едри твою!» Из тех давних лет память по-прежнему с трудом вытаскивала толстого, вечно грязного и сопливого парнишку, всегда что-нибудь да жующего: в его толстеньких ручках, усыпанных цыпками, была то неочищенная картошка — он ел ее прямо с кожурой, то целые охапки коневника, кислячек, барашек[1] или, в счастливом случае, горбушка черствого черного хлеба. И все. Потом был семнадцатый год… Вслед за Павлом, и год-то не успевшим отдохнуть после службы в царской армии, ушел на гражданскую и Сергей Железин, и много лет ему не было дела не только до какого-то пузатого мальчишки с Заголихи, но и вообще до всего родного Синявина — простительно ему: каждодневно приходилось со смертью в прятки играть. Лишь вернувшись со службы, прослышал ненароком, как пошел было в гору из молодых да ранний сынок Миколы Бардина Федор — сперва в Совете все терся, потом в Речное перебрался в какой-то комитет и — вдруг хлоп! — очутился в отряде по продразверстке, но как поднялся спешно, так и упал скоренько: самого забрали нежданно и упекли, слышь, за каменные стены не на один год. Оказалось, не столько государству сдавал Федор то, что вычищал с каждого двора кряду, а больше себе в отцовские лари складывал…
Появился Федор Бардин в Синявине лет, кажется, через семь. Тихо появился и все дома сперва сидел, но дивно скоро стал своим на вечерних мужицких завалинках, никому слова поперек не говорил, лишь поддакивал да вздыхал сочувственно. И полгода не прошло — на сходки аккуратно стал заходить, правильные речи перед народом толкать. И складненько говорил, ничем не собьешь и не остановишь. Единоличников корил, власть новую хвалил и перебарщивать не стеснялся. «Вот Арнольд Абрамыч верно сказал…» — повернувшись к приезжему из района. «Святые слова сказал наш Макар Кузьмич…» — в сторону председателя сельсовета. Жену взял из самой, поди, бедной в Синявине семьи — старшую дочь Кирилла Михатова в дом привел, Клавдю, и как-то незаметно в колхозе оказался. Тут его и вовсе перестали тыкать прошлым (и сам Сергей Иванович не раз отсекал некоторых мужиков: да что вы, мол, то и дело тычете ему в глаза тюрьмой), и развернулся потихоньку Бардин, обустраиваться начал в жизни. Дом поднял на три дубовых венца, крышу перекрыл тесом — почет и уваженье работяге! А поскольку и гулянки устраивал частенько и на хохмочки оказался мастак, то и потянулись к нему мужики, почти вся Заголиха вокруг него скучилась: хлебосолен да весел хозяин! Слухам о потайных же делах его не очень верили: наговаривать любят у нас, чтоб не было безгрешных. А слухи-то ходили… Будто бы Федор с дружками своими — братьями Васягиными и тестем Кириллом Михатовым, старым дурнем, липли они к нему, — по ночам да в непогодь лесу много валят у Пади, где проезжая дорога близко, строевую сосну продают степным на дрова. И будто бы Федор сам катается в Речное и степные деревни за Сурой на самокате своем, покупщиков там находит. Больши-ие, мол, деньги зашибают ребята, потому и выпивать у них всегда есть на что. Но порубку леса в Засурье никто воровством не считал: в лесу живем — лесом кормимся, да его у нас — ни проехать ни пройти. Да и сам Сергей Иванович, чего греха таить, сетования Тимофея Морозова принимал с усмешкой: мне бы, мол, твои заботы, беззаботный ты житель лесной… Понятно — не прав он был, полагая, что елочки-палочки не столь важны, когда еще и хлеба у людей невдосталь, но разве поймешь все-то, к чему сам ни умом, ни сердцем не прикасался. Только однажды разве и почуял было Сергей Иванович опасный накал меж Тимофеем и Федором, но и то не принял всерьез, забыл об этом вскоре.
Дело в прошлом году было, под зиму. Послали Сергея Ивановича, не помнится зачем, в соседнюю «Новую жизнь» — колхоз, который никак не хочет свое названье держать и вечно плетется позади всех в районе. Больше недели сеяла до этого с промозглых облаков противная, выворачивающая душу морось, потом повысились облака, поредели, и ночью ударил мороз, сковал дорогу в тряские комки. Но ближе к Пади там сплошной песок, тряска кончилась наконец, и Сергей Иванович, отпустив вожжи и доверясь неразлучному, будто на всю жизнь прикрепленному к нему Куцему, блаженно растянулся на свежепахнущем сене. И тут окликнули его. На высоком бугре, через который взрыта была дорога, на выперших из песка корнях крайней сосны с ружьем в руках стоял лесник Морозов, мужик длинный да шаткий, и махал ему рукой. «Вот увидь сам, Сергей Иваныч, увидь сам, как они разбойничают! — заговорил торопко и обиженно, словно был Железин по крайней мере объездчиком и собирался снять его с работы. Даже поздороваться забыл лесник, настолько был расстроен, и бормотал одно: «Вот увидь сам, увидь…» От увиденного и впрямь екнуло в груди у Сергея Ивановича: кругом безобразно валялись сучья и целые верхушки, а сами стволы рослых, в обхват, сосен были распилены на метровки и сложены в две длинные ленты, сверху чуть закиданные ветками. «На месте их надо поймать, когда будут увозить», — сказал леснику недовольно. «А поди-ка, застань, когда они приедут, — виновато отвечал Тимофей. — Завтра, послезавтра? Не могу же я сутками тут торчать, хозяйство-то у меня в три дня не обойдешь. Позавчера вот приходил сюда — ничего не было, а сегодня — на тебе. Трудно мне одному…» — «Так сходи в лесничество! Облаву на них надо сделать разок по-настоящему, вот и делу конец». — «Ходи-ил! Да у них там у самих рук не хватает, кордоны-то половина пустуют. Ладно бы лошадь хоть дали — вывез бы все это отсюда сам да продал потом по разрешению, человеку и рубить не пришлось бы, но ведь и лошади-то всего две на целое лесничество!»