И замолк. Теперь уже, чувствовалось, прочно и надолго.
Сергей Иванович, пораженный напевом простых и, казалось бы, во всем понятных слов, не сразу пришел в себя. На сердце было сладко и мягко, будто плавало оно в топленом теплом масле, и не то в груди, не то в голове все еще звучали: «И Млечный Путь — дорога лебедей… И бабочкой, летящей на пожар, моя душа на звездный зов помчится…» Поднял глаза вверх и даже вздрогнул: показалось, будто там, высоко-высоко у самых звезд, ставших вдруг большими и яркими, летит упрямая маленькая бабочка.
— Ну-у, Спи-ирька-а… — выдохнул наконец. — Это как у тебя так получается?
Спирька не отвечал, но Сергей Иванович почувствовал, как он пожал плечами. Да и то верно: разве можно ответить на это? У него у самого-то бывают порой такие чудные виденья, что враз к Самсону присоседят, проговорись кому-нибудь. Особенно круги волновые эдакие мучают перед самым сном: цветные-цветные, цветнее радуги, без конца расходятся, из какой-то невидимой точки и расходятся, расходятся от нее без конца. Даже Марье не говорил о них ни разу.
— Слышал я в Речном по радио — будто смогут люди полететь к ним когда-нибудь, — сказал Сергей Иванович, смотря на звезды. — Ты как об этом думаешь?
— Да я знаю, что полетят, — ответил Спирька, снова пожав плечами. Сказал так, словно сам видел, как люди готовятся лететь к звездам, и ничего в том удивительного нет.
— Учиться тебе надо, Спирька! — сказал Сергей Иванович. Он даже вскинулся от этой нежданной, но такой верной мысли. — Верно, учиться тебе надо. Давай-ка, брат, возьмись еще разок за книги. И ступай осенью в Чебоксары, там, говорят, новый институт открыли. По твоей вроде части. А об отце не думай, присмотрим мы за ним с Марьей, каждый день будем навещать. Ему много и не надо — поесть да попить. А то и к себе его заберем, места у нас хватит. И тебе станем помогать. Когда деньгами, когда чем.
— Да больно вам нужно такое добро! — опять начал сердиться Спирька. — Да и не хочу я учиться, а… — квохнул коротким смешком, — хочу жениться.
Это Сергей Иванович знал. Но знал также, что вот тут-то он ничем ему помочь не сможет. Каким хошь будь хорошим парнем Спирька, хоть золотым будь, а воля-то — Варькина. И все же сказал — правда, не совсем уверенно:
— Ну хочешь, поговорю я с ней? Не знаю, конечно, что выйдет, но слушалась она меня… Я не против, должен ты это чувствовать.
— Нет, я сам! — Спирька аж подскочил на лавочке. Представил, видно, как Сергей Иванович говорит Варьке о нем, когда сам он и близко не подходил к ней, не то чтоб жениться! — Ладно, пойду я, дядя Сергей, — сказал вдруг тускло и квело. — А так… спасибо.
И пошел не вниз по Линии, к своему дому, а почему-то вверх, в сторону Поперечного, и в нетвердом утреннем свете видимо проступал за ним темный след на росной траве.
5
Варька вприщур воровато озыркала лежащее рядом большое белое тело и невольно отдернулась: и красные припухшие губы Алеши под пшеничным пушком неспелых усов, которые она вторую ночь целует бесстыдно и жадно, и желтая вьюшка на широкой его груди, и длинные руки его, и туго-бугристая нога, выпроставшиеся на верх простыни, — все, это, такое жарко-близкое в темноте, при раннем неплотном свете вдруг показалось совсем чужим. Тихо повела руку за голову, нащупывая в изголовье сорочку, потянула ее на себя, но лишь поднялась-присела — Алеша коснулся спины холодными пальцами.
— Постой… не надо… — выдохнула она, вся сжавшись в комок. Пыталась и не могла унять мурашковую дрожь, прошившую с головы до ног.
Алеша отнял руку, непонятно промолчал. Не то обиделся, не то понял что-то такое, чего она не поняла еще и сама.
Да, напрочь перестала Варька понимать себя за последние две сумасшедшие ночи и один слепо мелькнувший день. То жарко становилось ей и душно до нечем дышать, то знобить начинало среди душного дня, то тяжесть колодная путала руки и ноги, то пташья прямо налетала легкость — фыр-р-р! — и запорхнула бы в синюю глубь невесомым жаворонком. И плакать хотелось, не зная чего жалеючи, и тут же — смеяться, хохотать звонче и дольше, чем умела это позавчерашняя Варька-веселуха…
Одевшись, Варька скользнула в комнату, колыхнув цветастый ситец, которым закрыта была большая деревянная кровать. Ее уступили Варе с Алешей, сами перебравшись в прихожую, хозяева — лесник Ваня Воинов, такой молоденький, полненький и плотненький, ну почти мальчик еще, и малословная лесничиха Онька, которая годами-то, может, и недалеко ушла от мужа, а смотрится отчего-то куда старше его. Бывают же люди! И Алексея-то они, прояснилось потом, всего пару раз видели, а уж про Варьку и слыхом не слыхивали, но вот поди ты — приняли сразу, приютили как родных. Не скажешь, что радость показали чересчурную, когда сын соседнего лесника привел к ним девку невенчанную, просто завели обоих в переднюю и сказали словно давно решенное, обговоренное: вот здесь будете жить. Как в сказке свершилось, скоро и складно: накормили, напоили, в баньке помыли и спать уложили… Оно так-то и нечему особенно дивиться: кто знакомый откажет в крыше над головой и кто лицо станет светить радостью, если у тебя дом родной сгорел и отец с матерью в нем — заживо? Только нелюдь поганая аль враг заклятый могут закрыть дверь перед тем, кого нагнало несчастье. И все равно неловко Варьке перед Воиновыми потому, что не может никак стыд и потерянность свои одолеть. Да и как не стыдиться, не мучиться ей: жена не жена (правда, Алеша и сказал хозяевам: моя жена), приплелась за мужем не мужем с узелком в руках к чужим людям и стала жить да поживать… Лучше бы в том домике лесорубов остаться им, в который пришли они под утро после долгого гулянья по ночному и совсем-совсем, оказывается (с Алешей-то!), не страшному лесу…