— Не убивайте…
Но солдаты уже сорвались с места и в едином наскоке прокололи несчастного. Один из них безобразно пропорол повстанцу живот, а другой — проломил грудную клетку. Третий улан отъехал на десятка полтора шагов и, когда первые двое, выдрав пики и сплюнув, удалились в сторону, прицелился приговорённому в голову. Он нажал на спусковой крючок как раз, когда Винрых сполз в колею. Ещё одна пуля, прошив череп первого попавшегося под руку коня, убила его на месте. Животное простонало и, бездыханное, опустилось в ноги умирающему Анджею. Солдаты же, спешились и обыскали пустые карманы сермяги повстанца. Разгневанные тем, что Винрых выпил всю горилку, они разбили о его голову пустую бутылку и разорвали шпорами щёки. Потом повскакивали в сёдла, когда прозвучал сигнал, зовущий их вернуться в строй, — не забыв, при этом, прихватить с телеги несколько добротных бельгийских палашей и последовали за своим отрядом, который уже почти скрылся в тумане, за дождевой пеленой. Командир эскадрона гнал какой-то мелкий, практический истаявший, отряд повстанцев, поэтому у него не было времени разворачиваться за оружием, оставленным в поле, на телеге Винрыха. Тем временем, снова хлынул обильный дождь и на мгновение привёл повстанца в чувства.
Глаза его, закрытые от боли и предсмертной агонии, с трудом приоткрылись, чтобы в последний раз посмотреть на облака. Губы дрожали, силясь выговорить им, несущимся над головой, свою последнюю мысль:
«…И прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим…»
Невыразимая надежда на бессмертие, кажущееся ему бесконечным пространством, всецело овладела умирающим. С этой надеждой в душе он и скончался. Голова его вжалась в одну из грязных впадин, в которую начинали сбегаться мелкие ручейки, непрестанно углубляя лужу. Дождевые капли, спадая в неё, поднимали на поверхность крупные, раздутые пузыри, лопающиеся так же быстро, как лопаются святые человеческие иллюзии. Убитый конь быстро остыл, а уцелевший рвался в упряжке с таким надрывом, будто его кто-то стегал ремнём. Потом вдруг перегнулся через дышло, через мёртвого своего товарища, чтобы обнюхать голову Винрыха. И лишь только конь учуял запах разлагающегося трупа, как глаза его налились кровью, заволновалась неистово грива, он дёрнулся назад, затем двинулся всем корпусом вперёд, заколотил копытами по земле, и до того яростно начал лягаться во все стороны, что задняя его нога угодила между спиц переднего колеса телеги. Тогда он дёрнул застрявшей конечностью со всей силы и — чудовищно переломил её выше сустава. Боль ввергла коня в ещё большее бешенство. Он взвился в гневе бешеными скачками. Кость лопнула пополам таким образом, что её заострённый кусок, словно заточенный нож, пробил шкуру и чем сильнее конь метался, тем глубже её кромсал.
Погода наладилась только на следующий день, но ветер по-прежнему не утихал. Высоко летели облака, покрытые глубокими тенями причудливых форм. Против ветра, как бы навстречу облакам, потянулось — где стаями, где порознь — вороньё. Встречные потоки воздуха сносили птиц и отталкивали назад, иной раз, забавно заламывая им кверху крылья, а порой, и прижимая их тельца, точно камнем, к земле. Вскоре в поле, над мертвечиной, закружили пернатые, стремительно слетаясь вниз после долгой борьбы с назойливыми ветрами, — усаживались на дальних грядах.
Конь, всё ещё живой, стоял со сломанной ногой, застрявшей между спицами. Он уже не пытался её вытянуть: боялся острой боли. Обнажённая кость при любом движении цеплялась за дерево и резала шкуру.
Но едва завидев ворон, он медленными шажками отступил к мажаре, с трудом переступая с ноги на ногу, и заржал.
Он надеялся, что на его зов сбегутся местные; надеялся на племя людское:
— О люди подлые, о род порочный, о племя убийц!..
Этот крик огласил пустынную окрестность и затерялся в бешеном шуме ветра, задержав лишь на какие-то секунды приближение трупоедов. Осмотрительно и тактично, в чём-то даже дипломатично и терпеливо, вороны приближались к жертве, вертя головами и внимательно следя за ситуацией. Но особенно отличилась одна — по-видимому, самая энергичная, — которая больше всего жаждала свою награду и казалась наиболее ожесточённой из всех. Впрочем, возможно это было лишь пылким выражением важности интересов своего клюва и желудка или, как мы привыкли говорить, храбрости (то, что раньше было парадоксом, отныне стало аксиомой…) Она промаршировала к ноздрям убитого коня, из которых ещё сочилась не до конца запёкшаяся кровь, покрытая рыжеватой плёнкой. Своими быстрыми проницательными глазками она сразу заприметила то, что ей причитается. Не задумываясь, она вскочила на морду убитой лошадёнки, задрала кверху головку, расставила ноги на манер лесоруба, готовящегося к рубке, направила клюв перпендикулярно мёртвому глазу, и, словно железным кайлом, ударила в него с размаху. Примеру смелой вороны последовали её подруги. Одна — препарировала ребро, другая — щипала ногу, ещё одна — ковырялась в ране на черепе. Но больше всего отличилась эта (претендующая на титул «её размашество») — ей захотелось пробраться к мозгу — прибежищу вольной мысли — и сожрать его целиком. Она величественно сошла на ногу Винрыха, прошагала по его телу, успешно добралась до головы и принялась с энтузиазмом пробиваться сквозь череп — последнюю цитадель польского восстания.