Выбрать главу

Потом раздался за стеною смех, скрип снега – и все разом стихло в крепостце: лишь в посаде у избы сотского надрывался бессонный пес.

А частые звезды на небе вдруг замутились, сделались меньше просяного зернышка, а после и вовсе сгреб их черт в шапку и упрятал за пазуху; заподымался сиверик от сугробов ледяными струями, пораскидывая крупяное сеево прямо в лицо. Кого тут кликать, кому жалиться? Да и вся служба государева такова: из маеты да в маету. Быстро смекнул Елезар, поднял сотского с печи, и пока тот кумекал, как лучше отбояриться от непрошеных гостей, табор уже ввалился в изобку с земляным полом, где спали домочадцы и зимовала в запечье скотина. Накидали сена на пол, устлали попонами, попритащили пахнущих морозом оленьих одеяльниц, отчего житьишко сразу выстудилось, – и дай Бог храпака. Поморяне-помытчики свычные люди, шатуны-находальники, скитаючись по морю, навидались лиха сверх темечка, и такой ночевою их не огорошить. И скоро могучий храп запотряхивал домишко, норовя унести прочь и потолок, и подволоку, и крышу с деревянной дымницей и гулящим котом на охлупне...

Но царев слуга скверно спал, строил всякие козни воеводе, и какой только лютой отместки не пришло на ум Елезару в долгой северной ночи, когда и лежать-то устанешь, бока намнешь. Едва развиднелось, он уже растолкал служивых, велел наскоро подыматься и сбираться в дорогу. Случайный спутник, лядащий чернечишко, в чем и душа только тлеет, до третьих петухов высидел под образами, шепча молитвы при свете елейницы; лишь забелело оконце, он вышел крадучись на двор; следом, опасаясь воровских затей, слез с печи сотский, а за ним сокольник поспешил на заулок. Елезар нашел чернца за возами; тот стоял, поворотясь лицом к востоку с умиленной улыбкой, и пел стихиры, дожидаясь восхода солнца. И сказал Елезар нечаянному спопутчику:

– Придется тебя, монах, сдать воеводе. Ярыг без пошлины возить не велено. Иль гони четыре алтына и две деньги. Пойдешь виниться?..

– Не рой, господин, ямку. Сам упадешь.

– Я и говорю, пойдешь ко князюшке и поклонишься низким поклоном, покажешь свою грамотку. А после уж я с ним совет поведу. – С нехорошей улыбкою, раскосясь сереньким взглядом, уставился сокольник на чернца и вдруг резко хлопнул его по узкому плечику. – Не в бега ли собрался? Кошулю-то вздел, старик. Я тебя скрозь зрю. С того и бумагу не стребовал. Это не по твою ли голову рыщут всюду патриаршьи стрельцы?

Старик засмеялся открыто:

– Уж больно дорого ее ценишь. Ее то дело и стало, что колпак носить.

– Отправляйся, а малой Любимко тебя спровадит. Больно горяч, пусть охолонет.

Елезар уединился со стрелецким десятником. Уговорились брать лошадей силой, если воевода не сменит гнев на милость.

– Не было бы худа, Елезар? Не только живота лишат, но и угонят в Сибирю. За князем сила.

– За князем сила, а за мною правда, – настойчиво возразил сокольник. – Он государеву птицу сбил с руки и шапку мою стоптал. Я в трусах не хаживал, ты меня знаешь. Хуже нет, когда честь твою сронят. Закоим и жить тогда, лучше помереть от стыда. Иль калека я, чтоб за себя не постоять? Ты не робей, Пересвет. Бог не выдаст, свинья не съест; иль мы не мужиками родились, иль зря штаны носим? Да и, может, добром все обойдется...

Стрелецкий десятник молчал, прикидывал умишком, во что обернется затея; с другой стороны, ежли воевода заерестится, пойдет наперекор (что за муха его укусила?), то дальше пути нет, не зимовать же тут? Слова Елезаровы он мимо ушей пропускал по ветру, зная, что своими речами сокольник сам себя крепит. Наконец столковались друг друга держаться, а рядовых подводчиков пока оставили в неведении: дальше дело покажет.

Срядили обоз, подъехали к острожку, за ночь навьюжило, намело по дороге сувоев: без свежих лошадей нет попажи. Воевода уже был на стене, закричал:

– Ты пошто, старый черт, ярыжек беспошлинно возишь? И в тот раз, и в энтот! Государеву казну огрызаешь, как мыша сухарь!.. – Нет, не смилостивился за ночь Сила Гагарин и снова крепко обидел Елезара: знать, какие-то свои планы плановал, свои затеи тешил на сердце. Иль великой мзды хотел? Кормление сиротское, много ли живота скопишь, так с проезжих хоть какой рубль содрать на прокорм семье. Так, видно, помышлял воевода?

– Зачем на меня лаешь? – Сокольник задрал голову, сбил на затылок стеганую шапку с собольим околом. – Я что, тебе пятки отбил иль дорогу обсек? Ты не меня топчешь, а самого государя честь роняешь. Сила Гагарин, уймися! Вон и ямщики не спамши и не жрамши, а им назад вертаться. Чего удумал? Пожалей людишек, воевода!

– Последнее мое слово! Оставьте вора, а сами, не мешкая, проваливайте. Нету вам корму и подвод. Сами едва ноги волочим. Наедут, ишь ли, прискочат, как татарове из Крыма, последнее им изо рта вырви да подай. Не послушаетесь, стрелять прикажу!

– Бог тебе судия! Птицу сгубишь, не видать тебе вовек головы! – прощально пригрозил Елезар и поворотил к возам; поглубже натянул башлык, застегнул под бородою верхние нашивки походного кафтана и, будто бы торопясь, полез на коня, наискивая ногою стремя. Конь заходил кругами. Мужики же возроптали, зауросили у возов, скучковались, и как бывает во время всякого труса, сразу сыскался головщик и заводчик, что принялся поджигать, подначивать сокольников и стрельцов: де, вы соромите себя и род свой позорите, де, расскочился, надулся пузырь на грязной луже, а вы уж и в штаны напрудили, де, поучить его надо, робятки, де, неученой человек хуже дворового медведя, ему палец в рот, а он и руку отгрызет. Елезар призамедлился, будто бы застрял ногою в стремени, и, не поворачивая головы к обозникам, слушал их горячку и как бы еще пуще поджигал их норов своей нерешительностью.

– Не пойдем дальше, – кипели подводчики. – Нас дома ждут. Сулились вчера вернуться. Ему-то што! Наел шею, ишь, от сала лопается, кнурише. Всех баб обворовал. Батько-о, ты-то чего? Государев слуга... Запустим борову шило под кожу...

Елезар, не отвечая, отошел за возы, созвал втихую стрелецкого десятника и Любимку:

– Ты баял, парень, что сгодишься мне. Государь тебя без милости не оставит. И я не позабуду твоих услуг. Господь нам свидетель... Так слушай. Тебя помытчики высоко ставят: де, второй такой силы нет на Руси. Вот и выкажи нам силу, но чтоб не до смертного убойства. Упаси Бог лишить кого жизни. Тут за тебя не постою. Сейчас, как поведешь монаха в острог, замешкайся в двери, чтоб нам войти. Потолкайся, салазки загни, чтоб искры из глаз, но шибко не машись, рукастый. Ты понял?

Любимко кивнул головою, не удивился просьбе. В жизнь свою он не чаял страха, хоть и близко видел смерть, и всякие кулачки грудь в грудь были ему в потеху, на игрище...

«Ты не трусь, отче. Я тебя не выдам», – шепнул Любимко и, прихватив инока Зинона за ворот, грубовато подтолкнул его к башне. «Я веком не трушивал. Мне пострадать-то в радость», – ответил старичонко, и взгляд его загорелся. Сзади вскричал Елезар: «Воевода, примай бегуна. У него грамотка от соловецкого игумена». В дверке отодвинулась лубяная волочильная доска, в проруб уставились зоркие щупающие глаза воротника: увиделось ему щекастое круглое лицо деревенского парня, мягко опушенное кудрявой шерстью, и изможденный, какой-то поиспитый хворью монашеский лик. «Не экого же пропадину на заставах имают? – удивился стрелец. – Такой разве что из могилки сбежал, сколь лядащий». Но открывать не заторопился: волоковое оконце задвинули, за воротами установилась короткая тишина, только слышно было, как похрустывал под ногами снег да с натугою, с горловым бульканьем прерывисто дышал возле инок. В Любимкиной груди стеснилось от нетерпения, зажгло под душою.

Он не ведал пока, что его поджидает за стеною, не знал, как себя повести, но от близкого боя зачесались кулаки; он снял меховые рукавки и заткнул за кушак, овчинный треух присбил на затылок, чтобы зорче видеть. Ему вдруг стало жарко. Наконец, с острожной стены велели впустить ярыгу: дверь в башенных воротах приотдалась со скрипом, сначала робко, а потом смелее, нараспах. Да и кого тут стеречься? Любимко подтолкнул Зинона, беглым взглядом захватывая все пристенное пространство с поленницами дров, с высокими снежными забоями, со съезжей избою в глубине и многими воеводскими службами, и с ямским двором справа, где у коновязи топтались закуржавевшие кони. Лишь два бородатых стрельца в червчатых кафтанах дожидались в притворе. Любимко зачем-то обернулся назад, вроде бы за ободрением и поддержкою, но длинный обоз показался странно далеким, а столпившиеся у крайних саней земляки – совсем чужими и равнодушными.