Знания, очень существенно переработанные в угоду собственным пристрастиям, добавил бы я.
Был еще один великий философ, на особом значении которого для Юнга остановил свое внимание Элленбергер. В пятой главе «Открытия бессознательного» — «На пороге новой динамической психиатрии» — Элленбергер описывает духовную атмосферу конца столетия (fin de siècle), в которой, собственно, и происходило нарождение психоанализа. Атмосфера эта характеризовалась отторжением господствовавшего в предыдущие десятилетия научного позитивизма и натурализма, а также вытекающим отсюда неоромантическим интересом ко всему иррациональному, мистическому, оккультному и первобытному. Одним из влиятельнейших представителей этого умонастроения, явившимся, по мнению Элленбергера, едва ли не главным предвестником «психологии, срывающей маски», был Фридрих Ницше. «Юнговские теории, — читаем мы в этой же главе, — просто переполнены концепциями, которые в той или иной форме являются модификациями идей Ницше. К таковым можно отнести юнговские размышления над проблемой зла, о высших инстинктах у человека, о бессознательном, о мудром старце и многие другие концепции» [80, р. 278].
О значении Ницше для Юнга свидетельствует то, что этой теме был посвящен отдельный масштабный труд. Я имею в виду вышедшую в 1995 г. книгу сотрудника департамента немецкого языка и литературы университета города Глазго (Великобритания) доктора Пола Бишопа «Дионисийская самость: юнговская рецепция Фридриха Ницше» [54]. Отмечая вынужденную фрагментарность элленбергеровских замечаний по этому вопросу, Бишоп, тем не менее, признает, что его предшественнику, даже несмотря на то, что он занимался значительно более широкой темой (историей динамической психиатрии как таковой), удалось сделать ряд весьма ценных наблюдений по поводу влияния Ницше на Юнга [54, pp. 10–11].
Бишоп считает, что для Юнга особую важность представлял ницшевский анализ онтологического и экзистенциального отчаяния, наступающего вследствие «смерти Бога». С одной стороны, Юнг отверг ницшевское решение этой проблемы, выразившееся в идее сверхчеловека. Тем не менее, он был глубоко солидарен с ницшевским ощущением того, что на смену увядшему христианскому символу веры во спасение наших душ спешат более древние божества. «Спасителями» этими являются наши собственные склонности и инстинкты, представавшие у Юнга то под маской «эмпирической теории» архетипов коллективного бессознательного, то в своем подлинном обличье — как божества и демоны языческого пантеона. При этом оба они — и Ницше и Юнг — со своим увлечением то ли дионисийством, то ли вотанизмом оказались, хотели они того или нет, важными персонажами спекуляций внутри и вокруг одной из самых прискорбных исторических модификаций увлеченности неоязычеством — идеологии национал–социализма. Одной из причин этого печального «акта вовлечения» стоит, на мой взгляд, считать следующий подчеркнутый Бишопом факт: «Важно осознать, насколько тесно оба они (и Ницше, и Юнг) были связаны с романтическим проектом новой — дионисийской — мифологии. Оба почерпнули свои познания в классической мифологии из одних и тех же академических источников. Оба интерпретировали центральную дионисийскую мифологему в свете одной и той же парадигмы романтизма и немецкого идеализма» [54, р. 379].
О глубоком воздействии ницшеанства на формирование мировоззрения Юнга говорит и Ричард Нолл: «Еще в 1890–е годы, будучи студентом–медиком, Юнг впитал в себя работы Фридриха Ницше, который, до того как обратился к философии, был профессором классической филологии в Базельском университете. От него Юнгу впервые передалось упоение мистериями крови и сексуальности и тайным посвящением в древние культы Диониса. Кроме того, Ницше, изобразивший в «Так говорил Заратустра» (эта книга, как впоследствии утверждал Юнг [118, vol. 1, pp. 460–461], была сообщением об «одной из первых в новейшие времена попыток возвратиться к непосредственному, индивидуальному посвящению») фигуру одноименного пророка, послужил источником его первоначального увлечения зороастризмом и древнеиранской духовностью» [30, с. 186]. В этом фрагменте из переведенного мной «Арийского Христа» слова «передалось упоение» я выделил, так сказать, постфактум — для целей настоящей работы. Пересмотрев оригинал, я обнаружил в переводе одну вольность. Касательно юнговского увлечения (вследствие приобщения к творениям Ницше) «мистериями крови и сексуальности и тайным посвящением в древние культы Диониса» в английском тексте говорится: «From him (то бишь, от Ницше. — В.М.) Jung first became intoxicated (курсив мой. — В.М.) with the mysteries of blood and sexuality...» [141, p. 126]. Значит, возможен и более точный перевод: «был отравлен/заражен» или еще буквальнее: «подвергся интоксикации». В свете соображений, высказываемых мной в конце второй главы, этот вариант представляется значительно более плодотворным.