Манфред посмотрел на часы. Времени оставалось в обрез.
— Тебе пора идти, — сказал он.
Он проводил ее до контроля. Тут они снова остановились. Справа от них катился людской поток в сторону перрона, слева — обратный поток, в город. Им трудно было удержаться на своем островке.
— Иди, — сказал Манфред, — иди!
Она по-прежнему неотрывно смотрела на него.
Он улыбнулся (пусть, вспоминая о нем, она видит его улыбку).
— Прощай, моя золотистая девочка, — нежно произнес он.
Рита на секунду прильнула головой к его груди.
Долго, недели и месяцы, ощущал он, закрывая глаза, это легкое, как пушок, прикосновение.
Потом она, должно быть, прошла через контроль, поднялась по лестнице. Потом, должно быть, села в вагон и вышла на той остановке, где нужно. Ее не удивляло, что все складывается просто и легко. Ее поезд стоял уже наготове, и пассажиров было немного. Она не спеша вошла, села, и поезд почти сразу тронулся. Должно быть, все происходило именно так.
Ей было бы совершенно не под силу преодолевать. какие-то препятствия или принимать даже самые ничтожные решения.
Она не спала, а находилась как бы в полудреме. Первое, что она увидела долгое время спустя, был тихий светлый пруд среди темноты. Казалось, он вобрал в себя весь остаток света, задержавшийся на небе, и удесятеренным отбрасывал его вновь.
Странно, подумала Рита. Такой светлый при таком мраке.
Тот день, когда Рита вернулась в прокопченный город, был безразличным прохладным днем. В начале ноября часто выпадают такие дни, уже без примеси прощальной осенней грусти и еще без намека на хрустальную ясность зимы. Сама Рита почти не изменилась за два с лишним месяца отсутствия. С какой-то подчеркнутой торжественностью возвращалась она в старое жилище, словно возобновляя давно принятое решение или, вернее, утверждаясь в нем.
Она знала, что осталось у нее в прошлом, знала и то, что ожидает ее в будущем. Это была единственная, впрочем немаловажная, перемена, происшедшая в ней.
Ей не было неприятно, что она идет по улицам одна, никого из встречных не зная, никому из них не знакомая. Время было самое оживленное — перед обеденным перерывом в магазинах. Ее поражала сутолока на центральных улицах — страшно было окунуться в этот водоворот. Придется долго привыкать к резким шумам, краскам, запахам. Как могут люди всю жизнь выносить этот гам и толчею? Она внутренне посмеялась над собой: на многое я еще смотрю глазами деревенской девчонки. Завтра она, вероятно, будет смотреть на город глазами горожанки, но однажды она видела его в таком же резком, ярком и беспощадном свете. И это впечатление никогда не изгладится целиком.
Нелегкое время пришлось ей пережить, мало сказать — нелегкое. Теперь она здорова. Она и сама не понимает, как не понимают этого многие, сколько душевной стойкости понадобилось ей, чтобы изо дня в день смотреть в глаза нашей жизни, не заблуждаясь и не позволяя никому вводить себя в заблуждение. Быть может, когда-нибудь потомки наши поймут, что от этой душевной стойкости бесчисленных простых людей в длительный и трудный, чреватый опасностями и надеждами исторический период зависела судьба последующих поколений.
Итак, Рита снова стоит у окна своей мансарды. Привычным движением она отодвигает занавеску, открывает окно (ох, этот запах — запах осени и дыма!), опирается ладонью о верхний переплет и кладет голову на руку. Цепь заученных движений, за которой неизбежно тянется давно оборвавшаяся цепь мыслей. Как и в тот не такой уж далекий августовский день, она вновь замечает, что ветлы на другом берегу от постоянных ветров все, как одна, наклонились в сторону суши: ей даже чудится свисток паровоза, который тогда врезался в ее слух.
Сейчас ей кажется, что она весь тот день ничего не слышала, кроме этого свистка. И еще ей мерещилось, будто ее преследует чудовищно равнодушный взгляд какого-то неумолимого судьи. Тогда, всего через три недели после разлуки с Манфредом, она поняла: не от расставания, а от безжалостного возврата к повседневности бросались в объятия смерти любовники, воспетые великими поэтами. Свинцовое бремя прозрения сковывало тело, опустошало душу, парализовало волю. Обширный крут когда-то незыблемых понятий катастрофически сужался. С опаской обозревала его Рита, ожидая все новых крушений. Неужели ничто не уцелеет?
Паровозный свисток лишил ее последней сохранившейся еще в ней воли к жизни. Сейчас она не боится признаться, что силы изменили ей именно тогда, именно там вовсе не по вине случая. Она до сих пор видит, как два тяжелых зеленых вагона приближаются с обеих сторон — спокойно, уверенно и неудержимо. Они катят прямо на меня, думала она, но при этом понимала, что совершает покушение на собственную жизнь, что безотчетно разрешила себе последнюю попытку к бегству — уже не от любовных горестей, а от горестного сознания, что любовь преходяща, как все на свете. Потому-то она и плакала, очнувшись после обморока. Она поняла, что ее спасли, и плакала.