Хотя началось все на самом-то деле немного раньше, до поездки в Москву месяца за два — за три, когда окончательно стало ясно, что «Никольская выходит...» Ах, нет, все это мистика, никто не выйдет, не восстанет из гроба, какое уж тут «воскресение». Помню серенький, сирый денек, чавкает под ногами грязь вперемешку с ломкими, хрусткими льдинками, тихо падают легкие, мелкие снежинки — и не тают на суховатом, строгом, неприступно сжавшем губы старушечьем лице бывшей дворянки, «смолянки» (как называли воспитанниц Института благородных девиц в Смольном), после убийства Кирова высланной из Ленинграда, брошенной, подобно сотням тысяч, за колючую проволоку, но, в отличие от сотен тысяч, написавшей впоследствии мемуарный роман — о лагере, лагерной жизни... Помню, там, на кладбище, проговаривая слова прерывистым, булькающим голосом, пушкинист Николай Алексеевич Раевский, сказал о ней: «великомученица...» Теперь, спустя столько лет, воскресла не она — ее книга. Желтую, как бы с налетом ржавчины, принес в редакцию «Простора» душеприказчик Анны Борисовны Никольской, профессор Александр Жовтис пухлую, многостраничную рукопись — ту самую, которую мы не сумели в шестидесятых, при Шухове, напечатать в журнале. И пока готовили ее, пока ее заново перепечатанные страницы ходили по редакции, даже пока шла верстка — не верилось... Вот-вот, казалось, раздастся телефонный, как бывало, звонок, и начальственный рык, и за ним — расправа над недавно назначенным главным редактором Толмачевым. Но журнал вышел... «Никольская вышла...» И случилось это не в Грузии — в Алма-Ате.
Провинциальный парадокс?.. Или — символ нового времени?.. Письма идут — со всех концов страны, благодарят, вспоминают, просят немедленно сообщить адрес. «Московские новости», «Огонек», «Новый мир» — все пишут, хотя и как-то еще робковато, несмело, как бы с давнишней, неистребимой опаской, по принципу, в прежние годы взятому за правило: умный сам поймет, а дурак не догадается...
И вот — «Покаяние»! В сущности, о том же — но в Москве, при огромном стечении народа, в самом престижном кинотеатре страны! Значит, в самом деле — можно?.. Разрешено?.. О чем еще недавно — шепоточком?..
Скрипит снег, мороз, как молодой, резвящийся пес, играя, цапает за пальцы, за кончики ушей, а в воздухе пахнет фиалками, и в торопливой предвечерней толпе одной из бодро семенящих, но не ссутуленных жизнью старушек с прирожденной прямизной стана, и горделивой вскидкой головы видится мне Анна Борисовна Никольская — такой встречалась она когда-то на улицах нашей Алма-Аты...
И с тех пор началось для меня и длится по сей день — чудо воскрешения из мертвых. Когда-то мечтал Николай Федоров, но не как о чуде, а — как о неизбежном, необходимом — о воскрешении отцов. Анахорет, библиограф, чудак, последовательный в своем гениальном, пленявшем и Толстого, и Циолковского безумии, он понял главное: все люди — братья и сестры по единой судьбе, у всех впереди — смерть. И цель единая для всех — победа над, смертью, ее одоление. Многое, что представлялось в прошлом тусклому, на коротеньком поводке живущему разуму несбыточным, фантастичным, сделалось заурядным, вошло в быт. Как знать, не покажутся ли через какое-то время Станислав Лем и Николай Федоров такими же архаичными, как ныне — Жюль Верн?..
А пока — воскрес из полу небытия «Реквием» Ахматовой, воскрес из такого же полубытия — полунебытия шедевр Твардовского «По праву памяти», о котором Иван Петрович сказал: «Такие стихи скрывать?.. Бог этого не простит!..» Затем пришла очередь «Котлована», «Чивенгура»... И снова в памяти — Шухов, 1963 год, публикация «Джана» в «Просторе»... Воскрешение — еще одно! И несть — совсем ошеломляющая: сразу в трех московских журналах читают Юрия Домбровского! Не верить — нельзя: Клара Домбровская сама рассказывает об этом, когда мы сидим на скамеечке в сквере, поблизости от главпочтамта — на той самой скамеечке, на которой не раз, бывало, сиживали с Юрием Осиповичем, выйдя из редакции «Простора», которая рядом, через дорогу... Уже не январь, когда на экраны вышло «Покаяние», а — середина лета 1987 года, но — Перестройка продолжается! Не только мне, должно быть — многим, особенно из переживших печальный финал шестидесятых, время от времени хочется ущипнуть себя: не сон ли все это?.. Не сон. Печет полуденное солнце, с тех пор, как мы виделись два года назад, Клара чуть пополнела, лицо округлилось еще больше, легкая испарина, хотя мы и забрались в тень, покрывает мелкими капельками ее виски, мягко очерченные губы. На ней легкое цветастое платье, а в темных, кофейных глазах — живой искристый блеск. Она рассказывает о Москве, Бакланове, Залыгине — по их поручению ей звонили, просили передать экземпляр... Да и не только они... Она рассказывает охотно, как бы сама прислушиваясь к своему звучному грудному голосу — и верит, и не верит произносимым словам. А я слушаю — и вспоминаю, как приезжали они к нам домой, на обед, и Юрий Домбровский читал, наговаривал на магнитофон — старый добрый катушечный маг «Днепр-11»: