Выбрать главу

Таков был фон, на котором разворачивалась драма Худенко.

Чего же хотел, чего добивался Иван Никифорович? За что так жестоко поплатился?..

Экономист, аграрник, литератор — каждый ответил бы на это по-своему. Что до меня, то я бы сказал: он хотел, чтобы все были сыты.

Но разве не того же хотели, не того же добивались, как принято ныне говорить, его оппоненты?

Да, того же. Но это — уже во-вторых. Или в-третьих. Или в-пятнадцатых. Что же до «во-первых...» Во-первых, они думали о себе.

Они думали о себе, но говорили при этом о государстве, о народе, о чистоте идеологии, под которой подразумевались цитаты, на любой случай извлекаемые из книг, написанных в другое время и по другому поводу. Мысли, закавыченные в цитаты, употреблялись в качестве то палицы или меча, то — щита или кольчуги, но почти никогда не играли той именно роли, для которой предназначались: шевелить, будить, воспламенять самостоятельную, свежую, дерзкую мысль.

Они думали о себе — в том смысле, чтобы некто, стоящий ступенькой выше, был ими доволен, а тем более — некто, стоящий выше двумя ступеньками, а тем более тремя и так далее, поскольку от этого зависело их собственное продвижение с одной ступеньки на другую, и благополучие их детей, жен, родственников и свойственников, их «команды», то есть — по их понятиям — всей страны.

Все это называлось высоким словом — патриотизм.

Патриоты награждали друг друга орденами, званиями, звездами. У кого было больше званий и звезд, того считали большим патриотом, чем другие.

Так что разговоров и речей о благе народа и страны было предостаточно. При этом как-то забывались, выпадали из обширного поля зрения те, кто должен был насыщать. На первом плане оказывались те, кого требовалось насытить.

В 1963 году, приезжая в Алма-Ату по издательским делам, я часто останавливался у Геннадия Иванова — бывшего редактора «Комсомольца Караганды». Он по-прежнему писал стихи, был приветлив и добродушен, но теперь, когда он стал собкором «Комсомолки» по Казахстану, в нем окреп и развернулся смелый, готовый бороться и отстаивать свои убеждения газетчик. Он первым рассказал мне о Худенко и повез к нему, в Илийский совхоз, где разворачивался впоследствии сделавшийся знаменитым эксперимент. Стояла теплая, сухая, нескончаемая алма-атинская осень. Травы пожелтели, пожухли, тополя вдоль дороги щетинились голыми, сквозными ветвями. Степь по обе стороны шоссе, небо, стволы деревьев, дорога—все, помимо своего основного цвета, казалось покрытым сверху тонким слоем позолоты...

Худенко застать не удалось, по какому-то неотложному делу его вызвали в город. Но мы с Ивановым весь вечер провели в доме у механизатора, который работал в хозяйстве Худенко — не стану врать, фамилии его я не запомнил. Запомнилось мне другое: как он водил нас по дому и приговаривал: «Вот этот холодильник... Трюмо... Телевизор... Пальто зимнее справили — жене, ребятишкам. И все — за одно лето... Зайдите, поглядите — у всех наших так...»

В том году я много ездил по целине, люди жаловались на суховеи, на дурацкие указания — что и когда сеять, когда жать, на скверное положение с жильем, на отсутствие овощей, фруктов... Жалоб хватало. В Алма-Ате, в соответствии с полученной сверху очередной установкой, резали мелкий скот, кур, а перед магазинами, напоминая о военных временах, с ночи выстраивались очереди за хлебом... И вдруг — этот дом, где никто ни на что не жалуется, не ропщет, где все довольны, даже сами как бы немного удивлены тем, что — смотри-ка — может быть так хорошо!..

Хотя — ни чуду, ни удивлению тут не место. Поскольку мы с Ивановым, сидя за столом, на котором так и сияла золотыми желтками огромная яичница, приготовленная радушной хозяйкой,— поскольку тут же, в семейном кругу, мы услышали общий, многоголосый рассказ о том, как начинался эксперимент, как провели посевную, как работали, рук не покладая, все от мала до велика, школяры — нередко пропуская занятия и наверстывая потом, и никто не понукал, дело шло само собой, каждый знал: сколько вырастим, столько и получим...

Мы слушали, переспрашивали, чего-то не могли понять, чего-то — принять, например — то, что школьники целыми днями — в поле, вместе с отцами, матерями... А как же Пушкин?.. Блок?.. Нам еще невдомек было тогда, что ни Пушкин, ни Блок сами по себе не спасают от раннего ожесточения, от душевной глухоты, от желания прожить жизнь захребетником,— это потом со всеми вместе мы спохватились... А тогда, помню, заспорили и в ответ услышали:

— Так ведь это пока, на первых порах... Главное — люди до работы дорвались.... До настоящей работы!

И так это сказано было — снисходительно, с мягким укором,— что нам обоим неловко стало — за свою узость, книжность, за то, что привычка мыслить по шаблону мешала нам попросту, по-человечески порадоваться тому, что у гостеприимных наших хозяев появилась возможность обзавестись насущно необходимым— телевизором, холодильником, зимней одеждой... Порадоваться — и отделить второстепенное от главного.