— «...Мы не хотим, чтобы всеми делами заправляли дворяне... А хотим мы, чтобы управлял сам народ через своих выборных; чтобы правительство состояло не из одних дворян только, как теперь, а из людей, избранных самим народом; за ними народ будет наблюдать и спрашивать с них отчет и сменять их, когда будет нужно. Такое правительство будет делать только то, что полезно народу, а чуть оно вздумает сделать что-нибудь вредное, — его остановят и сменят...»
Когда Долгушин кончил чтение и стал складывать листочки, Тихоцкий удивленно спросил:
— Помилуй, ты зовешь мужиков добиваться поравнения по земле, но как равняться? Надо об этом прямо сказать.
— Что сказать?
— Как что? Надо же заявить наши требования — об общественном владении землей, о запрещении наемного труда...
— Кому заявить — мужику? — перебил Долгушин. — С ним нужно говорить о вещах, ему понятных. Передел земли и отмена выкупа — этого больше чем достаточно.
— Но о своих убеждениях должны мы заявить? Просто нечестно было бы умолчать об этом...
— Об этом мы заявим, только в другой прокламации. Обращенной к интеллигентным людям.
— Ты напишешь?
— Напишу.
— И все-таки, мне кажется, следовало бы это сделать теперь.
— Не уверен. Впрочем, я подумаю.
— Подумай. А, в общем, твоя прокламация мне больше нравится, чем брошюра Флеровского. У него не прокламация, а проповедь, будто перевод из аббата Ламенне. Ну что это: «Слушайте, люди, правду великую, — стал читать по памяти Тихоцкий, — только тогда вы счастье изведаете, радость светлую без горести, когда полюбите друг друга любовью сладчайшей и от любви друг к другу сладостной не захотите вы друг над другом возвышатися, а возжелаете все быть равными...» Кто это станет читать? И ты хотел это напечатать?
Долгушин усмехнулся, ответил:
— Там не только это. Там хорош прямой призыв идти в народ и поднимать его на борьбу. Если Дмоховский сумеет издать эту брошюру в Женеве, мы и ее будем распространять. А может, и перепечатаем. Только попросим Василь Василича сократить. Кстати, в его брошюре как раз сказано об общественном владении землей и о беззаконии наемничества.
— Сказано смутно.
— Но все же сказано...
— Сказано так, что не поймешь, он за общественный принцип владения или за поравнение на основе индивидуального владения. И, во всяком случае, у него ничего нет о замене индивидуального труда артельным.
— Этого нет.
— То-то и оно. И название: «О мученике Николае». Мужик прочтет и решит, что это о святителе Николае. Намек на Чернышевского не для его разумения. Стало быть, его внимание будет направлено на пустяки...
Вошли Аграфена и Марья, которая внесла самовар, поставили самовар в «кабинете», зажгли свечи, напились чаю и пошли со двора.
3
Ближе к полуночи умолкли церковные колокола, окончились службы, во всех приходах готовились к великой заутрене, московский люд стягивался к церквам, заранее занимали самые удобные места посреди храмов, куда еще в пятницу — страстную пятницу — вынесли из алтарей плащаницы и отгородили бархатными веревками, в полночь сюда не протиснуться.
Ночь была тихая, теплая, площадь Успенского собора в Кремле, когда на нее вышли Долгушины и Тихоцкий, была полна народу, у всех в руках были свечи, еще не зажженные, их зажгут сразу после полуночи, с первыми ударами Ивана Великого. На лестнице и балконах колокольни Ивана тоже был народ, стояли тесно, плечом к плечу. Драповые пальто, казакины, поддевки, кружевные пелерины, бархатные салопы, кацавейки.
— Опоздали, — смеясь, сказал Долгушин. — Оттуда, сверху, с Ивана, говорят, всего лучше наблюдать за крестным ходом. Нечего делать, останемся на площади.
— А мне хочется посмотреть службу. Пойдемте в собор! — сказала Аграфена.
Пока шли к Кремлю, по пути заглядывая в церкви, мимо которых проходили, любуясь их необычно щедрым освещением, Аграфена постепенно заряжалась легкой атмосферой праздника, отходила от своих каждодневных мучительных забот матери и жены при бессребренике муже. Несколько раз она заговаривала о даче, все никак не могла решить для себя, в самом ли деле намерен Александр устроить дачу с расчетом завести коммерческое дело, сыроварение или иное что, или это только слова, дело кончится ничем, как уже бывало с его техническими проектами. Александр уверял ее, что он действительно думает заняться сельским хозяйством, ввести артельное сыроварение на манер швейцарского или американского, сделать то же, что начал делать в России сыропромышленник Верещагин, не зря же он год прослужил у Верещагина управляющим мастерской молочной посуды, кое-чему научился, да и знания, полученные за три года учения в Технологическом институте, пора было приложить к делу. А главное, давно пора ему, Александру, войти в народную среду, натурализоваться в ней в качестве артельщика — лучшего положения для народника-пропагандиста и представить нельзя. Аграфена верила и не верила его словам, ей хотелось верить, земля, дача — это была хотя какая-то надежда на устойчивость в их с Александром нелегкой жизни. Она устала за четыре года замужества, в течение которых слишком много было всего: и радужные надежды, и арест неизвестно за что, одиночное заключение, рождение сына и дочери, и смерть дочери, и безденежье, и неопределенное положение поднадзорной...