Как в бане, стоял там густой туман, весь пол был залит водой, заляпан белыми хлопьями мыльной пены, Сашок бесенком вертелся в круглой деревянной лохани, расплескивая воду, обе женщины пытались его утихомирить, ловили за руки, поливали из кувшина свежей водой.
— Исполнено, Гретхен! Завтра идем к Кириллу Курдаеву, и пусть он... — торжествующим тоном заговорил Александр, но Аграфена его перебила.
— Закрой дверь! Простудишь ребенка, — крикнула она, не поворачиваясь к нему. Он закрыл дверь. Аграфена посмотрела на него с недоумением, не отпуская шалившего ребенка. — Что исполнено?
— Получил деньги на землю, завтра же пойдем к Курдаеву, и пусть он нас свозит к этому крестьянину, который продает пустошь в Звенигородском уезде. Посмотрим, что за пустошь. Понравится место — будем строить дачу. Завтра и поедем не откладывая.
Аграфена смотрела на него с тем же недоумением и вместе недоверием, и он пояснил:
— Деньги мне дал заимообразно Виктор Тихоцкий. Лично мне дал, — уточнил он. — Отдам, когда смогу. Он, кстати, сейчас придет, не худо бы сообразить самовар и баранок, что ли, к чаю.
— Подожди, мы сейчас кончим, поговорим, — туманно заявила Аграфена.
— Эвон, барыня, как хорошо-то все обернулось. На землю сядете, куда как хорошо-то, что же лучше-то? — запричитала Марья, радуясь за квартирантку.
— Уж не знаю, хорошо ли, нехорошо, — озабоченно проговорила Аграфена, снова принимаясь за сына, протестующе заверещавшего в ее твердых руках.
Долгушин вернулся в комнату, открыл окно, в комнату вместе с острым свежим воздухом (пахло уже не снегом, успевшим растаять за нежданно теплую страстную неделю, волнующе пахло само́й оживавшей, обнажавшейся землей) вошел ровный вдумчивый звон колоколов ближних и дальних церквей; теперь, в самый канун пасхи, этот звон казался еще более отрешенным от всего земного, еще более значительным. Долгушин лег грудью на подоконник, радостно вдыхая ароматы близкой земли, прощающимся взглядом озирая открывавшуюся из окна второго этажа панораму соседских двориков, садов, огородов, его окно выходило во двор, стал вслушиваться в гул колоколов, пытаясь различить голоса знакомых церквей, но, похоже, в этот ранний вечерний час немногие церкви звонили, кроме колокола ближайшей церкви Воскресения за Никитскими воротами, других знакомых голосов не слышал. Подумав о том, что скоро сюда принесут распаренного Сашка, закрыл окно, достал из красного комода с множеством ящичков, единственной солидной дорогой вещи в комнате, небольшую рукопись, десятка два мелко исписанных, сильно исчерканных листков, занялся ею в своем «кабинете». С горделивой улыбкой поймал себя на том, что вчитывается в текст теперь совсем по-особому, не так, как вчитывался вчера и все эти бесполезные четыре недели, прожитые в этом старом московском доме.
Аграфена и Марья внесли разомлевшего притихшего мальчонку, стали укладывать его за ширмой. Александр, улыбаясь, прислушивался к их мирной возне, ласковому препирательству, ждал, когда сын уляжется и позовет его к себе, потребует сказку. Было еще рано, но они с Аграфеной еще утром условились уложить сегодня сына пораньше, чтобы скорее освободиться от домашних забот, оставить ребенка на попечение Марьи и пойти в Кремль, встретить ночь светлого праздника в Кремле, в самом центре народного гулянья, будто бы, говорили москвичи, какого-то необыкновенного, характерного московского.
— Папа! Расскажи про тележку, — позвал сын, и Александр пошел к нему, мальчик уже лежал на своей кушеточке, розовый, светящийся, голова обвязана платком, с острым любопытством глядел на отца.
— Только чтобы не очень страшное и поменьше прыжков и скачков, а то ребенок опять всю ночь будет вскакивать, — предупредила Аграфена. Они с Марьей удалились обратно на кухню, и Александр присел на кушетку.
— Я тебе сегодня расскажу про то, как наша тележка землю пахала, сделалась самоходной сохой. Вот, значит, выехала она из Тулы-города... — стал рассказывать Александр с того места, на котором прервался рассказ прошлую ночь.
— Постой! — требовательно остановил его сын. — Как она сделалась сохой, она, что ли, сделалась лошадкой?
— Погоди, узнаешь. Так вот, выехала она за городскую заставу, видит, на краю непаханого поля сидит молодой мужик и плачет. «Что ты, мужичок, плачешь? — спрашивает. — Ай горе какое приключилось?» «Как не горе, — отвечает мужик, — была у меня одна лошадь, и та пала. Осталось поле невспаханное, незасеянное, чем семью буду кормить, налоги платить? Не ведаю...» «Не плачь, — говорит тележка, — слезами горю не поможешь. Лучше покажи мне свою соху, а уж я подумаю, как горю пособить...»