— Почему ты думаешь, что это Любецкий? Может, полиция и без того уж дозналась о прокламациях? — Долгушин был встревожен.
— Едва ли. Я в этой деревне уже был, зашел к мужику, у которого оставлял прокламацию, он и объяснил, что проезжали тут передо мной господа, разговаривали со старостой, он и вышел в караул.
— А что, Саша, верно ли, будто в деле сибиряков Любецкий сыграл темную роль? — спросил, обращаясь к Долгушину, Папин. — Почему его освободили от суда? Говорили еще о каких-то заявлениях его жены, когда она встретила его после крепости. Ты что-нибудь знаешь об этом?
— Никто ничего не знает, — глухо ответил Долгушин. — Спроси у Аграфены, она с Любецкой была в коротких отношениях.
— Нет, я ничего не знаю, — ответила Аграфена, она носила в горницу подушки и покрывала и слышала весь разговор.
6
С утра снова все разошлись по деревням.
Долгушин на лошади поехал в Оборвиху, к плотнику Игнатию, чтоб вместе с ним отправиться к Чернаю, не терпелось повидаться с Чернаем, а пуще хотелось свести вместе Черная с Игнатием, не мог забыть злых слов Игнатия о голи, неужто, думал, если свести мужиков с глазу на глаз, не удастся их примирить, нацелить на одно? Враг ведь у них один — бедность.
Выехал, когда солнце было уже высоко. Мог позволить себе не слишком спешить, знал, что застанет Игнатия в Оборвихе, тот достраивал свой двор, а вот где искать Черная, было неизвестно, потому и решил ехать на лошади, что неизвестно было, не придется ли с Игнатием в поисках Черная поколесить по деревням. Оно, конечно, можно было обойтись встречей с Игнатием, тоже интересно было узнать, как отнесется к прокламациям этот умный и красивый крестьянин, но уж больно озабочивала эта его жгучая враждебность к Чернаю.
Когда запрягал лошадь, услышал звонкий голосок Сашка́ за Авдоихиным двором, там в глубоком и крутом овраге, густо заросшем, баловались ребята, услышал сына — и зашлось сердце, бросил лошадь, побежал за дом, увидел Сашка́ на дереве у самого края оврага, в развилке стволов вместе с максимовыми ребятами, быстро подошел к дереву, смеясь, стащил задичившегося мальчонку с дерева, прижал к себе, распластав на груди, постоял так несколько мгновений, пьянея от родного запаха, напоминающего об Аграфене, слушая частый тревожный стук детского сердца, снова потом посадил мальчика на дерево, — успокоенный, уехал.
Застал Игнатия, как и рассчитывал, у него на заднем дворе, поздоровался, подождал, когда он выйдет к нему:
— Вот, Игнатий, привез ту книжку, о которой говорил, хочу тебе ее прочесть. Но ты обещал вместе со мной съездить к Чернаю. Поедем, там у него и прочту вам обоим.
— А че ехать? Ехать не надо. Чернай нынеча у Щавелева на хлебах. В работниках, значит.
— Вот как, в Оборвихе? Не пошлешь ли за ним своего молодца? — попросил Долгушин, заметив в глубине двора рослого красивого парня, похожего на Игнатия, сына его.
— Можно послать, — согласился Игнатий.
Он подозвал сына и велел ему сходить к Щавелеву и попросить его, чтобы он отпустил Черная на час. При этом Игнатий как бы между прочим прибавил, что если Щавелев спросит, для чего понадобился Чернай, то сказать, что имеет к нему дело он, Игнатий, а про приезжего человека не говорить. Это понравилось Долгушину.
В ожидании Черная Долгушин осмотрел хозяйство Игнатия. Хозяйство было справное, хотя и жаловался хозяин весной, что едва сводит концы с концами, все же, должно быть, сводить их ему было легче, чем большей части тех крестьян, с которыми познакомился Долгушин в последнее время. Были у него две лошади, корова с теленком, штук пять овец, двор был просторный, основательный, за двором раскатаны по земле бревна, собирался Игнатий ставить амбар или сарай. Изба у него, однако, была тесна и кособока, до избы, видно, руки не доходили, одно лишь, что пол не земляной, выстлан широкой доской, выскобленной чистоплотной хозяйкой. Существенным, конечно, было то, что на руках трех работников этой семьи находились два немощных старика, больная взрослая дочь Игнатия и двое малых ребят. Приходилось, конечно, Игнатию поворачиваться.
Сын Игнатия вернулся с Чернаем. Долгушин представлял себе Черная немолодым, истасканным мужичонкой, в нечистых лохмотьях, а пришел средних лет мужик скромного вида, в ситцевой, не слинявшей еще рубахе и, к удивлению Долгушина, не в лаптях, а в сапогах, хотя даже его хозяин Щавелев не позволял себе такую роскошь. Впечатление скромника, которое производил Чернай, вовсе не соответствовало, как скоро понял Долгушин, характеру этого мужика, возникало оно оттого, что ходил Чернай, опустив глаза в землю, как будто что-то сосредоточенно искал у себя под ногами или что-то озабоченно обдумывал, что-то, по-видимости, ничтожное, — о ничтожестве как будто свидетельствовала его невыразительная физиономия с глуповато вытянутым носом и губами, нескладная щуплая фигура, одно плечо выше другого, отчего ходил он не прямо, а по-воробьиному, бочком, скачком. Но когда он поднимал глаза, становилось ясно, что этому скромнику палец в рот не клади. Глаза у него были задумчивые и озабоченные и в то же время страшно напряженные, как бы остановившиеся в своей напряженной задумчивости, как бы окаменевшие в ней, и вот в этом-то выражении как бы окаменевшей задумчивости и было что-то, что заставляло думать, что не так-то все просто с этим мужичком. Скоро стало ясно Долгушину, что перед ним одна из тех своеобразных натур, которые отнюдь не редки в любом классе общества, и если определить ее одной фразой, то можно сказать так: человек, от которого всего можно ожидать.