Язык выдает сумасшествие эпохи. Вишневский пишет фантастическую фразу, которая обнажает всех участников истории: «Личный рассказ Пастернака о твоем перед ним покаянии по поводу твоего покаяния». На дворе 1950 год, а в ход идут рассказы о том, что было 13 лет назад в столь памятном для всех 1937-м. Вишневский продолжает:
Лицо Пастернака ты разглядел. Да это упрямый, недобрый, потаенно враждебный тип… В эвакуации он вспоминал о неких рекомендательных письмах немецких писателей… Могли бы пригодиться на случай прихода гитлеровцев. Вот сукин сын! (Диалог сообщен мне членом партии участником беседы с П<астерна>ком…).
Тут придется прерваться, чтобы отметить, что это третье упоминание бредовой идеи Вишневского, дважды уже тем же Тарасенковым во встречных письмах опровергнутое. Но по этим письмам видно, что человек слышит и постулирует, что он хочет, до истины ему нет никакого дела.
Важно, что ты понял свою неправоту, в которой ты путался долгий период. Понять перелом мешали твои ошибки, например от «Сталинградской битвы», отказы написать против Пастернака, защита Гроссмана, с его подозрит<ельной> пьесой, и пр. Позиция была «агрессивно-упрямая»… На этой почве и произошел разрыв. Как ты помнишь, Фадеев тебе сказал на закрытом обсуждении твоих дел: «Толя, ты ходишь в последышах Пастернака…» (Апрельский разговор 1947 г. в секретариате).
Очень хорошо, что ты преодолел все эти заблуждения, ошибки и болезненные увлечения (тот же Пастернак, Цветаева и К-о)… Очень хорошо, что ты преодолел ошибочные оценки символизма хвалу Вяч. Иванову, Сологубу и К-о… Откуда это брызнуло у тебя в 1940 году?.. Дико… О Блоке, надеюсь, ты тоже пораздумал… Понял суть его смертного кризиса 1918—20 гг., черный мрак, ненависть к реальной революции, делам народа. Вспышка зимы 1917-18 быстро у Блока прошла, оставила «Двенадцать» (со всеми искривлениями проблемы России и революции)…[237].
Если представить, что Тарасенков серьезно отнесся к проповедям Вишневского, то ему непременно нужно было бы пойти и уничтожить всю свою нежно любимую библиотеку поэзии, так как она состояла в большей части из тех, кого Вишневский именовал «и К-о». Но поскольку Тарасенков делать этого не собирался и в глубине души держал отдельно своих любимых поэтов, и отдельно Вишневского, то он привычно отмахивается от него:
Итак, статью о Пастернаке — большую, развернутую напишу. Если это нужно общественности. Хочу окончательно посоветоваться с Фадеевым, Сурковым и Софроновым, когда вернусь в Москву.
Вчера позвонил Маше Фадеев. Он сказал, что моя статья в «Знамени» о Сельвинском — правильная, что он будет меня поддерживать, ибо видит, что после решения ЦК я встал на какой путь. (Статья о Маяковском и его влиянии на современную поэзию находится у него на окончательном редактировании)[238].
Кожевников требует от Тарасенкова покаяния (за Пастернака), тогда он будет его печатать, но тут его останавливает «добрый ангел» Фадеев. Он звонит Марии Иосифовне и передает для Тарасенкова. М.И. Белкина в письме от 12 февраля 1950 года напишет мужу в санаторий:
Передайте, чтобы он спокойно лечился и отдыхал. Это все несерьезно. Мы, во всяком случае, всегда поддерживали и поддержим тех, кто встает на правильный путь. Тарасенков после постановления о журнале «Звезда» пересмотрел свои позиции и работает правильно, и статья в «Знамени» правильная. Ну, конечно же, мы его поддержим. Человек может заблуждаться, но он же исправил свои ошибки. К чему теперь вытаскивать старое!
Фадеев в разговоре использует привычную формулу: после постановления о журнале «Звезда» Тарасенков пересмотрел свои позиции. Конечно же все было иначе, однако стоит ли обращать на это внимание, ведь это обычные фигуры партийной речи, смысл и значение которых объяснять никому не надо.
Пастернак: Маргарита в темнице
Жизнь в полной буквальности повторила последнюю сцену Фауста «Маргарита в темнице».
Вишневскому донесли абсолютно точно, Пастернак говорил, что литературы нет и нужно заниматься переводами классики. Ему действительно было позволено переводить. Только что он перевел «Макбета» Шекспира, затем «Фауста» Гёте. И если перевод первой части трагедии ему доставлял удовольствие, то вторая представлялась нагромождением многословных сцен, он даже называл ее в письмах «вампукой». Но перевод «Фауста» давал возможность кормить детей Ивинской, посылать деньги Ариадне Эфрон в Туруханский край.