Выбрать главу

Сразу надо сказать, что Пастернак фиксирует в нескольких письмах той поры ощущение окончания эпохи, разрыва во времени. Он признается Фадееву, что ему необходимо кому-то излить чувства, переполняющие его в связи с этим огромным событием:

Как поразительна была сломившая все границы очевидность этого величия и его необозримость! Это тело в гробу с такими исполненными мысли и впервые отдыхающими руками вдруг покинуло рамки отдельного явления и заняло место какого-то как бы олицетворенного начала, широчайшей общности, рядом с могуществом смерти и музыки, могуществом подытожившего себя века и могуществом пришедшего к гробу народа. Каждый плакал теми безотчетными и несознаваемыми слезами, которые текут и текут, а ты их не утираешь, отвлеченный в сторону обогнавшим тебя потоком общего горя, которое задело и тебя, проволоклось по тебе и увлажнило тебе лицо и пропитало собою твою душу. А этот второй город, город в городе, город погребальных венков, поднявшийся на площади! Словно это пришло нести караул целое растительное царство, в полном сборе явившееся на похороны[272].

Прервем цитату.

Отдыхающие руки, царство, город венков, бессознательные, текущие без конца слезы — знак этих дней. Пастернак в 1936 году написал стихотворение, посвященное Сталину «Мне по душе строптивый норов», на которое он оглядывался, когда писал об ахматовском цикле «Слава миру»; там были такие слова:

А в те же дни на расстояньи За древней каменной стеной Живет не человек — деянье: Поступок ростом в шар земной. Судьба дала ему уделом Предшествующего пробел. Он — то, что снилось самым смелым, Но до него никто не смел.

Здесь явная перекличка стихотворения с отрывком из письма. Пастернак в письме повторяет весь сюжет стихотворения. Там — «человек — деяние» и здесь: «тело… вдруг покинуло рамки отдельного явления и заняло место какого-то как бы олицетворенного начала, широчайшей общности, рядом с могуществом смерти и музыки».

Как это ни покажется странным, Пастернак абсолютно безоценочен в отношении к Сталину, он рассматривает его скорее как метафизическое явление. Советский вождь подобен стихии: наводнению, землетрясению, смерчу, то есть явлению природы и явлению истории, не имеющему понятия о добре и зле. Стихия бесстрастна, ее невозможно оценивать с точки зрения нравственности. Сталин в тот момент для Пастернака — олицетворение огромной гулкой массы людей, которая им живет и им разговаривает. «Гигант дохристианской эры» именно так определял Пастернак Сталина, говоря с А. Гладковым в эвакуации в Чистополе.

Подобно языческому дохристианскому хаосу разворачиваются картины столкновения прежней России с густой большевистской массой, победно заливающей пространство старой империи; и эта варварская стихия порождает новых вождей, что находит отражение в историко-философском романе «Доктор Живаго».

Продолжим цитату…

Какое счастье и гордость, что из всех стран мира именно наша земля, где мы родились и которую уже и раньше любили за ее порыв и тягу к такому будущему, стала родиной чистой жизни, всемирно признанным местом осушенных слез и смытых обид![273]

Этот абзац не о Сталине, он о народе и его утопических, сладостных чаяниях; о Советском Союзе, который в сознании миллионов стал «местом осушенных слез и смытых обид». Здесь Пастернак абсолютный поэт, потому что он, как и его великий литературный предок Дон-Кихот, говорит о страстной любви и жажде Идеала.

Все мы юношами вспыхивали, — продолжает Пастернак, — при виде безнаказанно торжествовавшей низости, втаптывания в грязь человека человеком, поругания женской чести. Однако как быстро проходила эта горячка.

Но каких безмерных последствий достигают, когда, не изменив ни разу в жизни огню этого негодования, проходят до конца мимо всех видов мелкой жалости по отдельным поводам к общей цели устранения всего извращения в целом и установления порядка, в котором это зло было бы немыслимо, невозникаемо, неповторимо![274]

Это вновь как в стихах:

Он — то, что снилось самым смелым, Но до него никто не смел.

Здесь проходит тонкая смычка поэта Пастернака и большевика-ленинца Бухарина. Ведь Пастернак искренно верил в то, что их революционные порывы выросли именно из жажды рыцарства и справедливости. В черновиках романа «Доктор Живаго» есть слова, посвященные таким революционерам: «Как он любил всегда этих людей, убеждения и дела, фанатиков революции и религии! И как никогда, никогда не задавался целью уподобиться им и последовать за ними»[275].

вернуться

272

Там же. С. 723.

вернуться

273

Там же.

вернуться

274

Там же.

вернуться

275

Там же. Т. 4. С. 630.