Она не сразу дала согласие выйти замуж, не представляла себя женой и матерью.
Ее воспитал отец, которого Тарасенков сразу же полюбил и стал называть папой. Отец Марии Иосифовны был художник-оформитель, живший на продажу от заказов; он оформлял Дома культуры, Дворцы труда. Когда-то, до Первой мировой войны, помогал расписывать в Санкт-Петербурге особняк Кшесинской. Он глубоко презирал большевиков и считал, что их власть вот-вот кончится. У него было убеждение, что советская школа испортит девочку, и не отдал свою дочку в школу. Ее учила очень хорошая женщина, народоволка, которая ушла из дома отца, коменданта Московского Кремля, ушла в учительницы по убеждению. Но время шло, и отец вынужден был просить учительницу устроить Машу в школу. Она пошла сразу же в старший класс, и поэтому мимо нее прошла и пионерская и комсомольская организации, она не ходила на собрания, не интересовалась общественной жизнью. Мария Иосифовна всегда подчеркивала, что долго не знала страха. У нее сформировался сильный характер и здравый взгляд на вещи, что в эти годы было огромной редкостью.
Зачарованная тарасенковскими познаниями поэзии, полюбив его за добрый и приветливый нрав, она вначале знать не знала его критических статей, а социалистический реализм ей был абсолютно безразличен, как и всеобщее увлечение Маяковским. Она рассказывала, что, когда ее познакомили с Лилей Брик, первым делом она призналась ей в своей нелюбви к Маяковскому и нежелании ничего о нем знать, чем пробудила в Лиле Брик интерес и уважение к себе.
Но все-таки профессиональные драмы Тарасенкова настигли и ее. В 1939 году, спустя год совместной жизни, он пожаловался ей в письме на курорт на тяжкую судьбу советского критика, которого грызут в печати литературные волки, она ответила ему жестко, наотмашь.
Катаев зол на тебя за Пастернака — что ж, так должно быть! Я все стараюсь себя уверить, что ты не виноват, окружающая обстановка, твои верные друзья, но, к сожалению, все больше и больше убеждаюсь, что ты трус и паникер. Грустно и больно, но что поделаешь, так оно и есть. Если современники, у которых все это было на глазах, не учитывают политической ситуации, то история навряд ли поймет и боюсь, что займешь ты место беспринципного критика. Жаль. Могло бы быть иначе. Но разве ты исключение, разве всем вам, советским критикам, дорог принцип, идеал; вы грызетесь друг с другом, п<отому> ч<то> вам не нравятся физиономии друг друга, из-за какой-нибудь мелкой статейки, разве вам дорога советская литература, разве вы смотрите на нее в историческом аспекте? Вам плевать на все это. Разве вы идейные люди?! Или, может быть, перед социалистической литературой уже не стоит никаких проблем?! Вы смеетесь исподтишка над «Правдой», что она пишет о романе Шпанова — «вершина реализма», «психологический роман», а не стыдно будет вам, когда через 50 лет будут смеяться над вами, критиками, ибо статью эту пишет человек, который смыслит в литературе столько же, столько я в авиации, а печать это орган ЦКП, а не вернее ли это было печатать в Литературке, и открыть полемику по этому вопросу? А?!
Не видите ли вы разве, что у Вас в литературе — уже штампы, не ты ли первый мне говорил, когда я хотела написать о комсомолке, застрелившейся, узнавши, что отец ее враг народа, ты сказал, что это слишком правдит, <…> конечно не все комсомолки из-за этого стрелялись, но не все же Отелло душат Дездемону. Разве у нас нету трагедий, разве каждая вещь должна кончаться «гип-гип ура»? Разве писателю не ясно, что наша жизнь повернет, что трагедия пройдет, но почему я не могу закончить трагедией?[117]