Данин, прочтя статью, с возмущением ответил своему другу:
Совершенно незаконно, противоестественно сопоставление Уайльда и Бор<иса> Пастернака. Но т. к. ты сам знаешь это лучше меня — молчу! Я понимаю, что ты не мог и не имел права обойти эту трудную проблему. Но в нескольких строках ты убил столько зайцев (эстетизм, вне-историчность, антиреализм, идеализм, «западничество», декадентство и т. д.), что Б<орис> Л<еонидович> превратился в пустое место! Но при этом ты все-таки совершенно ложно истолковал его мысль, которая была направлена подобно статье о Шекспире, в защиту реализма от посягательства натурализма и «возвышенной» романтики. Этому вся «Охр<анная> грамота» посвящена. Даже Хлебникова он в ней, именно поэтому отрицает!
Вот два существенных пункта. Белинский часто говорил, что нельзя «ложью доказывать истину». А ты так небрежен с «врагами» и с врагами (в кавычках и без кавычек!), что уже не дело. Черт с ними, с Маршаком и с Андрэ Жидом, но Пастернак — ведь он твоя же собственная искренняя страсть и вечная привязанность!!
Не могу не написать тебе всего этого: я думаю, что наша долгая и неизменная дружба основана на прямодушии. Какого же черта, я стал бы заниматься «осторожными», «тактичными» двусмыслицами! Не хочу, и думаю, что ты не рассердишься на меня за это[159].
Тарасенков и сам все понимал, но события становились все страшнее, и воронки от разрывов образовывались все ближе.
Гладков и Тарасенков
А тут еще 1 октября 1948 года по «делу книжников» был арестован драматург Гладков — автор пьесы «Давным-давно». Как и Тарасенков, он был страстным собирателем книжных раритетов, и они часто ими обменивались. После войны возникла возможность в Прибалтике приобретать редкие эмигрантские издания. Приехав в Ригу на премьеру своей пьесы, Гладков купил у букинистов огромное количество книжных раритетов. Такое собирательство было очень рискованно, и он чувствовал еще за несколько месяцев до ареста, что за ним идет слежка. А как раз накануне, как вспоминала Мария Иосифовна Белкина, он пригласил их с мужем посмотреть свою библиотеку, сам же уговорил Тарасенкова дать ему на время скопировать тетрадь с цветаевскими пометами. Тарасенков долго сопротивлялся, но затем все-таки принес тетрадь, которая была ему очень дорога. Квартира имела холостяцкий вид, Гладков варил кофе, сидели допоздна, читали стихи. Ушли далеко за полночь. И когда они открыли дверь на улицу — глаза ослепили фары машин. Тарасенков, как вспоминала Мария Иосифовна, крепко взял ее за руку, и они прошли, прижимаясь к стене дома мимо каких-то мужчин, которые внимательно их разглядывали. Они шли по тротуару, не оглядываясь, им казалось, что за ними идут… Тарасенков предположил, что они кого-то дожидаются. Но как оказалось, через день или два — арестовали Гладкова. Тетрадь со стихами Цветаевой и ее пометами, которую дал Тарасенков Гладкову, — исчезла[160].
Теперь выяснялось, судя по допросам Гладкова, что готовилось большое дело «книжников», по которому должен был сесть и Тарасенков. Но потом дело спустили на тормозах[161]. Спустя годы Гладков стал говорить, что его, мол, посадили, а Тарасенкова, о библиотеке которого все знали, почему-то нет. И снова пробрасывалась версия, что, мол, это неслучайно, что, наверное, тот был причастен к его аресту. Но сам факт передачи Гладкову накануне его ареста самого ценного, что было у Тарасенкова, а именно тщательно скрываемой цветаевской тетради (любая ее помета была для него бесценна), как раз говорил об обратном.
О Тарасенкове Гладков написал раздраженно и ревниво спустя годы во «Встречах с Пастернаком» — книге, основанной на дневниковых записях, хотя в ней многое написано уже ретроспективно, оттого очень многие факты смещаются.
«С начала 1947 года я часто встречаюсь с критиком Т<арасенковым>, — пишет Гладков. — Мы оба книжные собиратели, и у нас идет оживленный обмен раритетами. Т<арасенков> страстный поклонник Пастернака. У него в толстых папках собраны вырезки любых статей, где только упоминается его имя, что не мешает ему активно участвовать во всех критических налетах на него. Он это делал с грациозным бесстыдством, не обременяя себя ни колебаниями, ни раскаянием. Написав что-нибудь наставительное в адрес Пастернака, звонил ему через несколько дней и выпрашивал его новые стихотворения. Как это ни странно, Б<орис> Л<еонидович> относился к нему снисходительно. Он приписывал Т<арасенкову> какую-то непонятную ему сложность и особого рода тонкость, чего не было и в помине. Впрочем, в широте вкусов Т<арасенкова> отказать было нельзя: он, бывший самым рьяным и ортодоксальным адептом "соцреализма" в поэзии, однажды несколько часов подряд читал мне с упоением Сологуба. Если бы Т<арасенкова> кто-нибудь назвал в глаза лицемером, он искренне огорчился бы и обиделся. Мир для него естественно делился на черные и белые квадраты, как шахматная доска. Он твердо знал правила игры: один слон ходит только по белым квадратам, другой по черным, — и, не подвергая правила сомнениям, старается лучше и искуснее играть обоими слонами, что ему большей частью и удается, сохраняя при этом репутацию доброго малого. Но стихи, все и всякие, он любил искренне и был прирожденным эклектиком. Где-то в глубине души он был убежден — что бы он ни писал о ком-либо, хорошие стихи есть и останутся хорошими стихами, а неприятности, причиняемые поэтам статьями, преходящи и скоро забудутся. Так оно и случилось: он умер — и его все вспоминают вполне дружелюбно. <…>
160
В предисловии к небольшой книжечке «Пропавшая тетрадь» (М., 2002) Мария Белкина писала о судьбе той тетради со стихами: «И вот эта-то тетрадь и пропала… Когда я хватилась ее, Тарасенков уже умер, спросить было не у кого. Я обыскалась, перерыла все ящики, перепотрошила все папки с архивом — нигде! А у нас никогда ничего не пропадало… Очень было обидно, — когда писала книгу "Скрещенье судеб", мне так была нужна эта тетрадь. Я помнила, что где-то в "Поэме Воздуха" — в этой самой трудной, самой жестокой и так мало изученной ее поэме, — она оставила на полях пометку, что написала эту поэму для того, чтобы "опробывать смерть", что-то в этом роде, но не было тетради, не было документа, а памяти я довериться не смела…
Не один раз я принималась рыться в книгах, понимая бессмысленность этого занятия, ибо Тарасенков мог поставить эту тетрадь только там, где ей долженствовало стоять. Я даже одно время стала убеждать себя, что, может, и не было этой тетради, может, мне причудилось — ведь все это было так давно… Но я знаю — была, я держала ее в руках, читала правку на полях с ятями и твердыми знаками! Была тетрадь и не было тетради!
А годы снова неумолимо бежали… И стояла зима, ноябрь, 1990 год. И пришел из Америки, из издательства "Ardis" пакет. И на стол из пакета вывалилась тетрадь — та самая!! Точнее, ксерокопия тетради.
В сопроводительном письме говорилось, что издатель "Ardis" Карл Проффер (ныне покойный уже) купил эту тетрадь у Александра Гладкова, драматурга, мемуариста, в Москве, в конце шестидесятых годов. И что в его записях сказано: А. Гладков был одним из немногих, кто дружил с Цветаевой, когда она вернулась в 1939 году в Россию. Но издательство, которое хотело бы издать эту тетрадь факсимильным способом, смущает то обстоятельство, что сам Гладков в своих мемуарах ни словом не обмолвился о встрече с Цветаевой, о том, что знал ее. И нигде никаких указаний на их знакомство. А известно, что Тарасенков вел подобные тетради и встречался с Цветаевой. Так вот не могу ли помочь разобраться…
В том, что это тетрадь Тарасенкова, — сомнений быть не могло, достаточно было взглянуть на почерк или снять с полки другие тетради и положить радом! Но как эта тетрадь могла попасть к букинисту? И почему букинист продал ее Профферу как тетрадь Гладкова?
Несколько дней я пребывала буквально в шоковом состоянии, ничего не могла понять, не могла решить этот ребус. Обзванивала тех — увы, их уже совсем немного осталось, — кто в те годы встречался с Тарасенковым и Гладковым, но никто мне не мог ничем помочь. И вдруг в одном из телефонных разговоров была обронена фраза об аресте Гладкова — и меня как током ударило! Господи, да как же я могла забыть ту ночь?! Да я никогда и не забывала!... Просто в памяти, в глубинных завалах пережитого, отдельно, не перекрещиваясь, хранились и та ночь, и та тетрадь. <...> Но что же случилось с тетрадью после ареста Гладкова? Рукописи обычно забирались. Завалилась за книги? Не заметили?! Кто взял ее? Кто отнес к букинисту? Говорят, и среди кагебешников встречались сведущие в литературе, прикарманивали, придерживали, потом продавали… Ну, а коль тетрадь из дома Гладкова — то, стало быть, тетрадь самого Гладкова! Но все это не столь уже важно: главное, тетрадь не погибла в подвалах Лубянки».
161