Сознавая, что это, может быть, в последний раз в его жизни, Галкин решился взглянуть на своего друга. Он увидел такого несчастного и жалкого, такого растоптанного и уничтоженного человека, что даже не мог презирать его, хотя и хорошо понимал, что одним своим еловом "да" тот предопределил всю его дальнейшую судьбу. Истощенный и запуганный, с черными печатями у глаз и кровоподтеками на восковой лысине, он был уже совсем другим человеком, только отдаленно похожим на Фефера, только носившим его имя. И тут Галкин, заранее прощая его за все, что он сделал ему и сделает еще, снимая с него вину, подошел и поцеловал Фефера. Какими собачьими, виноватыми, только на миг оживившимися глазами поглядел на него его друг. Они были сейчас выше всего, выше неправедного суда, выше власти, готовой расправиться с ними в любую минуту, выше самой жизни, которой они нисколько, уже нисколько не дорожили. Конвоир не ждал такого оборота дела, он сперва опешил, а потом засуетился, испугался, что на глазах у начальства допустил оплошность, и стал подталкивать заключенного к двери.
За достоверность рассказа я ручаюсь, так как слышал его на Гоголевском бульваре, недалеко от метро "Кропоткинская" от одного из трех участников этой сцены, если не считать четвертым конвоира»[192].
Надо добавить, что это был уникальный процесс: почти все арестованные на суде отказались от своих показаний, выбитых под пытками. Все они показали, что их заставляли клеветать друг на друга. Это привело к тому, что даже Фефер был вынужден отказаться почти от всех своих показаний, на которых строился весь процесс Антифашистского комитета. Процесс стремительно разваливался, и только настойчивое требование Сталина привело всех к гибели. Всех расстреляли всего за несколько месяцев до его смерти. Еще немного, и они бы остались живы. Они мужественно вели себя — и старики, и больные, поэты, писатели, ученые, журналисты.
О Галкине говорили, что он был очень красив в молодости, его даже называли принц Гамлет. В лагере со слабым сердцем он непременно погиб бы, но его сделал фельдшером минский доктор Рубинчик, который тоже сидел.
Соколова рассказывала историю про Ахматову, которая любила Галкина как поэта.
«Когда они встретились после его освобождения из лагеря, она ему сказала: "Кто-то мне прочел замечательное лагерное стихотворение о подушке. Сколько талантов пропало в лагерях". Галкин засмеялся. Это было его стихотворение (в лагере он писал только по-русски). О бархатной диванной подушке, которую удалось утащить из дома»[193].
Абезь, 1951
1949 год. Дело театральных критиков
Прошел год, как Вишневский оплакал Михоэлса, а в дневнике появилось уже нечто абсолютно противоположное тому трагическому настроению; теперь, комментируя волну арестов, он писал:
В Москве много разговоров об еврейском комитете. Там оказалось националистическое гнездо. Взят ряд театральных и литературных работников. Имя Михоэлса снято с еврейского театра. — Значит, и он участвовал! Да, вот она, борьба острейшая[194].
Ширмой трагедии с арестами членов антифашистского комитета стала кампания по разгрому деятельности театральных критиков (в основном с еврейскими фамилиями).
Но в основе была борьба, которая разворачивалась в кругах, близких к Сталину. Молодой партийный функционер из Агитпропа — Шепилов — быстро поднимался по служебной лестнице. Для того чтобы привлечь к себе внимание и потеснить Фадеева, раздражавшего своей самостоятельностью и не считавшегося с чиновниками из Агитпропа, Шепилов еще в 1946 году начал критику репертуарной политики театров.
193
РГАЛИ. Ф. 3270. Оп. 1. Ед. хр. 13; стихотворение полностью выглядело так:
Абезь, 1951