Словом, спор не окончен, да он и не кончится никогда, нигде в мире. Поэтому мы превосходно объединились на кофе и других вещах общего вкуса.
17 августа.
Карловы Вары.
— Вчера — записки к главе из яснополянских летних эпизодов, которую начал сегодня. Сразу пошла очень недурно, и теперь только бы не отрываться и увеличивать темп. Буду стараться выкраивать четыре часа из очень разбитого лечением и режимом дня.
<...> 11-го утром меня проводили Нина с Варюшей, приехавшие с дачи на Киевский вокзал. В пути — письма Чехова, том 18-й. 13-го поздно вечером — в Праге. На другое утро, рано, прогулка по городу. Влтава, нежный прохладный туман и в нем — смутные массивы Градчан. Рыболовы на лодочках. Воскресные ранние пешеходы через Карлов мост. Красиво-человечный и какой-то художественный город...
Из чешской утренней газеты узнаю о смерти Томаса Манна. Глупая мысль, что он не прочитает моей статьи о нем. И еще глупее: может быть, прочитай ее, он умер бы еще скорее! Все время не отвязывается, на разные лады, эта дурость, а поверх нее — грустное сознание, что стало на свете меньше еще одним очень большим, настоящим писателем, и скоро ли еще придет ему подобный?..
19 августа. — <...> С. Буденный говорил со мной о «Необыкновенном лете» и по-своему — просто, от души — хвалил книгу: «Так оно и было на самом деле, — это жизнь! И все видишь...» Читатель знающий — 19-й год — его год, его время.
21 августа. — <...> Не знаю, зачем мучаю себя Достоевским. Все мало-мальски хорошее у него обречено на несчастье. Чем прекраснее существо, тем глубже его страдание. Но там, где в мраке блеснет любовь, там она полна нестерпимо-чудесного очарования. И поцелуй Поленьки, обнявшей Раскольникова, невозможно читать без слез умиленья.
В молодости Достоевский был моим увлечением, сейчас чем позже и дальше, тем мучительнее его воспринимаю. Очевидно, смысловое содержание литературы со временем стало для меня много важнее, нежели в молодые годы: слишком меня тогда поражало самое искусство, — это было состояние новичка, явившегося в мастерскую художника. <...> Я уж слишком робок, и замысел только двух случайных встреч в Ясной (Пастухов и сын, Пастухов и Извеков) смутил меня, конечно, напрасно. Тула ведь вообще узел случайностей...
Сегодня не писал. Много говорил с разными новыми и старыми знакомыми. Из рассказа Анастасии Платоновны Зуевой об «исходе» МХАТа из Минска после первой бомбежки можно кое-что взять для сцен отъезда Аночки из Бреста. Но об этом надо еще вызвать на воспоминания В. И. Мартьянову.
23 августа. — Очень хорошо работал. Кончил подглавку. Она переходная: Пастухов идет в Ясную. Думаю, она важна как пролог к Толстовской теме и как начало яснополянских эпизодов. Сейчас она кажется мне чудесной.
Следующая подглавка — встреча Пастухова с сыном под Деревом бедных.
24 августа. — Прочитал написанное здесь, в Карловых Варах, трем актрисам — Зуевой, Русиновой, Златогоровой.
Видимо, не ошибаюсь — хорошо. По впечатлению, которое наблюдал, сужу о том, какие куски сильнее действуют. Сравниваю с тем, что думал об этих кусках, когда писал (сказка, девочка, Толстой). Все они и зарождены, и осуществлены воображением прежде всего. Это чистая выдумка, сочинение в девственном виде.
Надо быть смелее и смелее. А мне таких усилий стоило убедить себя, что «риск» — самый верный путь, и не отбросить выдумку, а довериться ей и следовать! Вспомнил, что 30 лет назад Горький писал мне: «мне кажется, Федин, вы слишком мало верите в себя»... Особенно эти ужасные последние годы моей дикой ломки и бесплодия я вижу, что если он напророчил вполне верно, то уж слишком беспощадно... Критицизм, без коего невозможно быть художником, и сомнение, которое неизбежно, истерзали меня,— я им чересчур поддаюсь, Спасти может только решительная смелость, смелость дерзкая. Иначе опять и опять неподвижность.
26 августа. — С К. М. Быковым еще раз смотрел этюды Н. Л. Соколова. Он много сделал за эти дни, много улучшил и написал кое-что новое. Очень талантлив и, по-моему, очень красив как человек.
Говорили с увлечением о И. Павлове, о Нестерове, о французах (об их нежелании понимать русскую живопись, — как раз то, что я вынес из последней встречи с Веркором <...>). К. М. передал со слов Кристи — в то время директора Третьяковской — историю посещения галереи Ром. Ролланом, в 1935-м. Он пожелал начать осмотр галереи с отдела древней живописи. Сел против рублевской Троицы, вынул записную книжку, стал смотреть на икону и временами записывать в книжку несколько слов. Так он просидел два часа перед Рублевым, к недоумению служащих — когда же он будет осматривать другие отделы? Потом он встал, поблагодарил, сказал, что уже устал и не может больше ничего видеть, и распрощался, заявив: «Я видел величайшее произведение человеческого гения» — о Рублеве.