— Садись! — пригласил дагестанец и впервые улыбнулся за все время. — Дорогой гость будишь!
Наверное, будь Коля в другом настроении, до него дошел бы комизм этой ситуации, но он настолько углублен был в себя, что действительно сел, с трудом подогнув ноги.
Дагестанец стал задавать предусмотренные ритуалом знакомства общие вопросы, обращаясь то и дело ко мне как к старшему, и мне ничего не оставалось тоже, как опуститься сначала на корточки, а потом уж незаметно для самого себя перебраться на бурку. Никаких особых неприятностей в настоящем у Али не было, были только в прошлом и, возможно, ожидались в будущем. Ему, как и Гайдышеву, хотелось выговориться, но горский этикет не позволял первым вступить в беседу. Сделав это открытие, я отметил, что на собеседников мне везет нынче, как никогда.
— Плохого ничего сказать не могу, — говорил между тем Коля дагестанцу с горячечной искренностью. — Народ здесь очень хороший, хотя попадаются всякие… — Не в этом дело! Дело в том, что не все приживаются. Вот я — четыре месяца отработал и домой. Закруглился. Ты скажешь — я дезертир? Ну скажи — дезертир я?
— Пачему дезертир, дорогой? — вежливо возразил Али. — Должно быть, тебе есть срочний дело на родине.
— Во-во, в самую точку! Именно, срочное дело. Мне надо хлеб убирать!
— Хлэб? Балшой дело — хлэб, маладец! Самий срочний дело.
Была уже вовсе глухая ночь. Не остерегаясь больше, мы задымили махачкалинской «Примой». И тут, как на грех, появилась уборщица. Вероятно, ей не спалось тоже. Я допускаю, что она была с самого начала, только мы, увлекшись, ее не заметили.
Али нашелся первым:
— Садись, мать! О жизни говорить будим!
Раскрывшая было рот, старуха осеклась, заколебалась.
— Начадили-то… — проворчала она.
— Двер откроим, окно откроим, чистый воздух будит, как в горах!
Старуха, еще поколебавшись, — что выдумали? — присела! Не на бурку, конечно, но и не на скамью, а как-то между тем и этим, касаясь, однако, бурки.
Теперь говорил Али:
— Нет, не счастья искать едем, спирведливость. Год нефть будим ковырять, два будим! Три? Пускай три будим! Придет ден, зват будут: Али, дорогой, возвращайся родной аул!
В глазах его плеснулась тоскливая чернота.
— …а может, не позовут Али. Тогда опять нефть дэлать будим! Черний золото добывать!
— Ну, хорошо, — говорил Коля Гайдышев, — я понимаю, я не вовремя из бригады ушел, осенью трактористы нужны. Но ведь хлеб-то, он тоже стоять не может, надо же кому-то его убирать?
— Хлэб? Надо!
— Вот-вот, а бурмастер мне говорит: ты дезертир. Ну почему он такое сказал? Почему?
— Пачему? Скажу. Вот я, Али Мухаметов, пиржаем на слет чабанов. Выступает началник головка…
— Главка? — не понял я.
— Головка, — подтвердил Али. — Выступает началник и ругает чабанов, пачему балшой потери веса, пачему болшой пропажи скота. Ругал, ругал, устал, воду графинчиком пьет. Тогда я говорю ему: один слово мине тоже есть сказат, товарищ началник головка! В своем докладе ты все время ругал Али Мухаметова. Чего тебе Али плохого сделал? Али не имеет потери привеса, пропажи скота. Ты один раз у чабанов не был, как ми живем, совсем не знаешь! Так вот, говорю ему, началник головка, и скажи, пожалуйста, где ты живешь? Не хочешь говорить? Тогда я скажу! — Али даже привстал на колени, обличающе вскинул голову. — Ми знаем, и где ты живешь! Возле головка ты живешь! А что, скажи, ты в головк пишком ходишь? Нет, ты пишком не ходишь, машинкам едешь, пирходишь головк, кнопка нажимаешь, лифчиком вверх идешь! Пирходишь кабинетом, мягким стулам сидишь! А теперь и скажи, началник головка, откуда у тебя потерь веса будет? Тебе потерь веса не будет!
Али расправил усы, обвел нас молодецким взглядом.
— Теперь посмотри, говорю ему, чего у нас получается. Пастбищем мало, скота много, гоняем далеко, а пирходим мясокабинет…
— Мясокомбинат? — уточнил я.
— Мясокабинет, — подтвердил Али. — Пирходим мясокабинет, не пирнимают! И что делать будим? Не работает холодец!
— Холодильник?
— Ага, — подтвердил Али. — Туша хранить негде. Гоняем назад! Откуда привес будит? Товарищ началник головка, ты наш чабан видел? Наша обувь знаешь? Наш чабан гончарек носит. — Али похлопал себя по икрам, затянутым в кожаные самодельные сапоги. — От эта гончарек в дирках сено торчит…
— Стельки, что ли, соломенные? — догадалась уборщица.
Али кивнул.
— …когда баран эта сено видит, бегом на чабана бежит! Ты лучше, началник, пиржай к нам, легковой машинка чабанам давай, потом увидим, какой привес будит!
— Приехал? — спросил Коля.
— Я приехал, — не сразу ответил Али. — Сюда приехал и еще ехат буду. Нефтеюганск. — И улыбнулся печально: — Нефть привес давать буду.
— А я нынче пенсию получила, — сказала уборщица. — Не свою, свою-то уж давно получаю, слава богу, восьмой десяток идет. За сыночка, за Степушку. Тридцать лет ни слуху ни духу не было. Как ушел зимой в сорок пятом, так ни письма, ни похоронной… А этой весной в военкомат вызвали. Явись такого-то. Разыскалось Степушкино дело, погиб в Чехословакии, смертью храбрых. Пенсию теперь назначили. Давно бы уж, дуре, на пенсию подавать, соседка-учительница сколько раз бумаги выправить предлагала, да я все отнекивалась. Может, живой он где, думаю, может, в плен попал… А пенсию просить, значит, мертвым признать. Ну и не подавала все…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Разошлись мы только под утро. На самом забрезге мне удалось уснуть. Впрочем, я спал и не спал, в голове мелькали обрывки фраз, образов, потом стала выстраиваться какая-то живая картина. Усилием воли я разорвал дрему. Окна были полны восходящего солнца. За полдень, с прибытием теплохода, погода испортилась, враз похолодало, но этот утренний светлый час еще долго согревал меня. Теплый, медно-розовый свет, что залил зал ожидания, словно бы засветил мой выморочный, тревожный сон, и в памяти осталось лишь одно слово: порт. «Порт, порт назначения?.. — вспоминал я. — Порт высокого назначения?»
Дожидаясь посадки, я вышел на берег. Моросило; на желтых шеях причальных кранов висело совсем по-зимнему одутловатое небо. Иртыш покрылся шугой, и буксиры торопливо тянули на север последние баржи с грузами для нефтяников. Пакгаузы были загромождены ящиками с бурстанками, насосами, компрессорами, строительными механизмами; кирпич, блоки, пенопласт — все развалено было в больших попыхах, сам черт сломал бы здесь ногу.
Но вновь прибывшие чувствовали себя уверенно. Мелькали фуражки и кителя речников, меховые куртки геологов; особыми кучками держались ждавшие отправки рабочие. Они были одеты разно: в ватники, полушубки, в шинели без погон, в суконные дедовские пиджаки, в цигейковые гуцульские жилеты с орнаментом и без орнамента, в стеганые халаты и кожушки. Али Мухаметов, заметая грязь буркой, расхаживал по речному перрону, выискивая земляков. У парапета, точно изваяния, стояли башкиры в шубах без ворота, и к ним приставали неизбежные и вездесущие цыганята; отдельно на ящиках с импортным оборудованием угощались первачом присадистые украинцы.
Коля Гайдышев сидел в окружении нескольких человек и рассказывал о буровой. Он был возбужден, как и ночью, хрипло смеялся, и, лишь когда оглядывался на теплоход, что уходил на север, на лице его появлялось потерянное выражение.
А все вместе разношерстное и разноязыкое это племя горланило песни, смеялось, плакало, лузгало семечки, продававшиеся тут же старухой уборщицей, ночной нашей собеседницей. Организаторы сорванными голосами выкрикивали порт назначения и уводили людей группами и поодиночке.
Постепенно толпа формировалась в определенном порядке — контролеры стали впускать тех, кто уезжал на юг. Все мои ночные знакомцы определились в этой человеческой круговерти…
Я стоял на перроне под въедливой ветреной моросью, курил и думал о том, что все это и есть жизнь, все это — моя Родина, мой порт назначения, и нет иных слов, прекраснее и точнее.