«Постой, — вдруг перебил Бакрадзе самого себя, — ты назвал его щенком, мальчишкой негодным. А за что? За что, я спрашиваю? — И, задав самому себе этот вопрос, он горестно покачал головой. Шнурок, свисающий с шлемофона, при новом движении несильно хлестнул его по шее. — Щенок, мальчишка, — повторил про себя Бакрадзе и тут же осекся. — Да какой же он щенок и мальчишка, если все правильно понял? Не зря он пишет в толстую свою тетрадку эти свои рассказики, из которых еще неизвестно, что выйдет. Ведь он же твою душу правильно вскрыл, и что дрогнул ты, впервые дрогнул за все дни, месяцы и годы этой изнурительной войны. Разве не так? — спросил себя Вано, но не сразу нашел в душе ответ. Где-то в самых глубинах этой души ответ уже складывался, рос и освещал ее уголки черным дымным факелом, те самые уголки, в которые он и сам бы не хотел заглядывать, где прятались его ошибки и слабости. — Ты трус, Бакрадзе, — говорил этот ответ. — Ты стал трусом, и мера твоей храбрости на войне уже исчерпана. А отчего стал таким, хочешь, я скажу и об этом?»
Бакрадзе вздрогнул оттого, что почти зрительно представил себе этот ответ в облике красного червяка, такого, с каким ходил мальчишкой на рыбалку. Только червяк этот не извивался в ползке, как те, а грозно поднялся вдруг на хвост и стал надуваться, словно кобра, готовая ужалить. «Ну, говори», — безвольно согласился Бакрадзе. «Ты мечтаешь остаться в живых, — беспощадно промолвил червяк. — Тебе не хочется погибать в эту весну сорок пятого года, когда победа уже рядом и вот-вот можно дотянуться до нее рукой? Тебе не хочется сгореть в кабине над целью или рухнуть на землю в запылавшем самолете, врезаться в нее вместе с „илом“». «Нет, нет», — опустошенно хотел воскликнуть Бакрадзе, но червяк вдруг исчез, а Вано глубоко вздохнул, возвратившись к действительности. Однако легче от этого не стало.
«Да, мне хочется жить», — с предельной откровенностью подумал Бакрадзе. Неожиданно он вспомнил небольшое село, затерянное в горах Сванетии, небогатый, казалось придавленный крышей, отчий дом, в котором жила большая семья колхозного кузнеца Сандро Бакрадзе, тесное подворье, где вечно суетились петухи и куры, блеяли два-три барашка, ночное небо, усеянное звездами, каких нет во всем мире, и только над их селением оно такое, доброе морщинистое лицо матери, лица братьев и сестер, провожающих его в летное училище, и острая боль обожгла душу. Как захотелось все это увидеть снова!
Когда-то давно седобородый в свои семьдесят пять лет дедушка Арчил, который на все селение прославился тем, что однажды голыми руками задушил рысь, сказал ему:
— Ты мог бы родиться горбатым, но родился крепким и сильным, маленький Вано, и это прекрасно. Ты мог бы переболеть оспой и жить потом с рябым от нее лицом, но ты растешь красивым, мальчик мой, и пусть тебе улыбаются горы из-под своих седых папах. Ты мог бы быть хвастливым и жадным, но в семье кузнеца Сандро, отца своего, ты вырос скромным и великодушным. Ты мог бы рваться в большой красивый город Тбилиси и мечтать о его шумных улицах, площадях и театрах, но ты любишь свой далекий, свободный от этой пышности аул и дом своего скромного отца и деда. Все это можно, Вано. И лишь одного тебе, горцу, никогда нельзя: быть трусом.
«Но разве я был когда-нибудь трусом? — неожиданно по самому сердцу полоснула его острая мысль. — Разве я когда-нибудь боялся идти сквозь зенитный огонь на цель или дрожал оттого, что увидел в воздухе пару „худых“, как тогда называли в нашем полку „мессершмитты“?
Так почему же, сделав больше ста вылетов, я должен теперь погибнуть, когда пришла последняя весна и рукой подать осталось до этого мрачного, притаившегося за линией фронта Берлина, а значит, и до окончания войны? Погибнуть, когда столько штурмовок за плечами, а вся пропотевшая гимнастерка в орденах и медалях, и зачем они мне мертвому! Нет, не надо погибать, — вдруг оборвал он себя, — если жизнь такая заманчивая по весне и рядом, совсем рядом победа».
— Товарищ командир, — раздался голос за его спиной. — Машина к полету готова.
Бакрадзе круто обернулся. Все размышления моментально угасли, и он увидел одну только явь. Она предстала в образе улыбающегося Максимовича.
— Ты чего такой развеселый и сияешь, как майская роза? — заинтересовался Бакрадзе.