Денисов и до сей поры не мог отдать себе отчета в том, как все произошло. Смутно, словно сквозь сон, он помнил подробности этой кошмарной ночи. Бой начался внезапно, едва осенние сумерки плотной стеной упали на подмосковную землю. На первую линию траншей противник обрушил минометный и артиллерийский огонь. А потом стрельба оборвалась и над окопами повисла осветительная ракета. Ее желтый неверный свет на минуту выхватил из темноты кусок поля с брошенными копнами, озарил маленький приплюснутый курганчик, на северном склоне которого темнел силуэт подбитой тридцатьчетверки, и потух столь же неожиданно, как и загорелся.
А после того как в черном небе повисла вторая ракета, заиграли трубы, послышался бой барабанов, и при свете третьей, выпущенной уже с нашей стороны, ракеты все увидели немцев. Длинной разорванной цепью шли они прямо на первую линию траншей, прижимая к животам короткоствольные автоматы, что-то выкрикивая на ходу. На нашем правом фланге застучал пулемет, захлопали разрозненные винтовочные выстрелы.
В первом ряду немецкой цепи упало несколько человек в грязно-зеленых шинелях, но остальные продолжали идти, не открывая огня, будто ничего особенного не случилось, будто это было не подмосковное поле, а берлинская площадь Александерплац во время праздничного парада.
Когда до нашей траншеи осталось не более двухсот метров, они побежали. На левом фланге замелькали одетые темнотой и от этого еще более пугающие фигуры вражеских солдат, и чей-то панический вопль разнесся по траншее:
— Фрицы прорвались! Спасайтесь!
Рядом с Денисовым двое солдат вспрыгнули на бруствер, а через минуту, когда он успел сообразить, в чем дело, окоп уже опустел. И он тоже побежал за бойцами. Он хотел догнать кого-нибудь из товарищей, но их близко уже не было. Целое отделение перестало существовать в одну минуту, поддавшись панике, и ужас гибели сковал его. Лишь на секунду Данила увидел знакомого пулеметчика и попробовал его остановить.
— Орленко! — закричал он с отчаянием. — Орленко, постой!
Но это не помогло. То ли не услыхал товарищ его голоса, то ли просто не разобрал сказанных слов, но только даже не обернулся. Денисов сделал еще одну попытку догнать знакомого, но и она не увенчалась успехом. И в эту минуту он услышал явно ему адресованный картавый голос:
— Хальт!
Денисов испуганно отпрыгнул в сторону, в мокрый, засыпанный опавшими листьями кювет. Винтовка СВТ выпала из его рук и с плеском шлепнулась в дождевую лужу. Следом за ней он бросил противогаз и побежал еще быстрее. Он запомнил, как, сбившись в кучу, дрожали на осеннем небе зыбкие звезды, а желтый кривой полумесяц то высовывался из-за туч, то скрывался в них снова. Денисову страшно хотелось пить, но он не решался остановиться, опасаясь, что немцы настигнут. В своей кургузой солдатской шинели он бежал по земле, под ногами едва слышно шелестела мокрая трава, ветви деревьев больно хлестали его по лицу. Он спотыкался, падал и бежал дальше. Ноги у Денисова отяжелели, и ему казалось, что вот он еще раз упадет и никогда уже не поднимется, так громко, до звона, стучало сердце. Но это ощущение было обманчивым. Он снова падал, снова поднимался и снова бежал, ломая на своем пути сухие ветки кустарника.
Так он, солдат сорок первого года, оставшийся без оружия и весь начиненный страхом, пробежал еще пять, а быть может, и все семь километров и, окончательно обессилев, упал лицом в сырую от недавнего осеннего дождя, увядшую траву. Трудно сказать, сколько он пролежал, тяжело раскинув руки и громко дыша. Близко от него поблескивала дождевая лужа, и он подполз к ней на животе и долго пил горькую воду. Утолив жажду, он встал и отошел в сторону от дороги. Здесь, на щербатом одиноком пеньке, оставшемся на месте спиленного дерева, присел отдохнуть. Гулко стучало в висках, но с каждой минутой он теперь успокаивался, ощущая, что дышать становится легче и сердце бьется тише. «Это ничего, — подумал он, стряхивая с шинели ошметки грязи, — лишь бы теперь благополучно выбраться к своим. Я все объясню, все как есть, они поймут и простят».
Неожиданно мысль, которая не могла промелькнуть раньше в разгоряченном его сознании, самая простая и страшная в своей обнаженности мысль, пронзила его мозг: «А винтовка?» И он вздрогнул от того, что пришла она в голову. Как же он возвратится назад в свою третью роту и что скажет в свое оправдание? А их комбат, узколицый, сухой телом Махиня, еще с финской войны принесший седые виски, презрительно спросит у него, отбившегося от роты: «А ну, кажи, Денисов, по какому праву ты винтовку бросил, по какому праву от нимцев тикав?» И что будет делать тогда Денисов?. Конечно, он может сказать, что кто-то справа завопил «Отступайте!», и его отделение разбежалось, прекратило не только сопротивление, но и само свое существование даже. Но кто же ему, отступнику, поверит? Ведь это он, испугавшись чьего-то паникерского окрика «Спасайтесь!», сам бросил свое отделение. Эх, вернуть бы теперь ту минуту, он поступил бы совсем по-иному! Но она, увы, невозвратима. Может быть, теперь растерявшиеся на миг солдаты снова в окопах и вступили с фашистами в бой? А он, красноармеец Денисов, бежал, словно человек, потерявший рассудок от страха, а вместе с ним честь и совесть.