Разволновался свидетель, глаза покраснели, вытащил стеклянный тюбик, положил под язык валидол:
— Вы уж меня, старика, извините.
— Может, Никифор Григорьевич, сделаем перерыв? — предлагает Харитоненко.
— Лучше сразу, — вздыхает Голюк. — Трудно с этим… гражданином еще раз встречаться. А дальше так было: отобрал я восемь покойников, остальных Якушев приказал полицейским гнать в казармы. Как ни лупили, мало кто смог подняться на ноги. Самим полицейским неохота касаться больных, вызвали пленных, приказали нести лежачих. Через несколько дней весь лагерь был охвачен эпидемией тифа.
Тянулась она до самого марта, за неполных четыре месяца выкосила свыше пяти тысяч пленных. Это и нужно было фашистам.
— Почему вы так полагаете? — выясняет Харитоненко.
— Во-первых, сам Якушев сказал, что размещает больных в казармах по приказу. Да и кто, кроме немецких властей, мог распорядиться привезти из рава-русского лагеря триста сыпнотифозных больных? Во-вторых, для лечения больных не дали никаких медикаментов. В-третьих, пусть Якушев вспомнит, как зимой, в лютый мороз, приказывал выгонять сыпнотифозных больных из казарм на снег. Еще издевался: «Пусть дышат свежим воздухом!» А у них температура сорок и больше. Когда первый раз дал такую команду, я слезно молил прекратить смертоубийство. Якушев ответил: «Ни хрена ты, доктор, не понимаешь. Свежий воздух — самое лучшее средство!» В это время он один распоряжался в лагере: когда в ноябре началась эпидемия, немецкое начальство как ветром сдуло. Никто из них до конца марта не появлялся в лагере. Якушев был наш бог и царь, а вернее, главный мучитель.
Разглядывает Харитоненко Якушева. Откуда у этого выходца из бедняцкой мордовской семьи, увидевшей свет при Советской власти, такая ненависть ко всему советскому?.. А ненависть ли это?.. Может, просто животное безразличие к человеческим судьбам, невосприимчивость к чужой боли. Уверовал в вечность фашистского царства и только об одной судьбе думал — своей собственной. Разве не об этом же свидетельствует отношение к женам и детям? Безразличие к людям, даже близким, сочетается у Якушева с необыкновенной жестокостью. Иному тяжелее обидеть букашку, чем этому убить человека. Ничего удивительного: безразличие и жестокость — одного поля ягоды.
— Обвиняемый Якушев! Подтверждаете показания свидетеля Голюка?
— Был, помню, в лагере паршивенький фельдшер. Может, это и есть Голюк. Много лет прошло, мог не узнать. Только тот был тихий, смирный, сопливенький, а этот вон как шумит. Конечно, теперь можно шуметь, нападать на беззащитного человека…
— Обвиняемый Якушев! — прерывает Харитоненко. — Нас интересует, как вы вели себя в ноябре сорок первого.
— Можно рассказать и о ноябре сорок первого, — сдерживает Якушев свой рокочущий бас. — Что в лагере была эпидемия тифа — это факт. И как ей не быть, когда пленных — как сельдей в бочке, когда грязь, никакой санитарии. Об этом фельдшер рассказал правильно. Почти каждый день привозили пленных, а откуда — мне не докладывали. Голюку — и подавно. Может, в какой-то партии пригнали тифозных больных, кто тогда разбирался! Все, кого пригоняли, размещались в казармах, больше их некуда было деть, и такой был немецкий приказ. Может, и тифозные попадали в казармы, Голюк ведь признает, что лазарет был маленький, класть было некуда. Но чтобы я приказывал специально разносить тифозных по казармам — это, извиняюсь, чистая ложь. И что приказывал выносить больных на мороз — тоже ложь. Был немецкий приказ соблюдать в казармах чистоту, ежедневно проветривать, производить уборку. Хотя в это время пленные должны были выходить из казарм, больных я приказывал не трогать — понимал, что такое больные. Вот и надо спросить Голюка, почему плохо смотрел за больными, почему допускал, чтобы их выгоняли на площадь. Если были такие случаи, то исключительно по халатности Голюка. Он же сам сказал, что был главным лагерным доктором. Не желает за свои дела отвечать, вот и валит все на меня.